а! Я и взаправду самый гадкий ребенок на земле, как они меня называют! Но потом подумал, что раз жизнь — не что иное, как мерзкая и мрачная гнусность, я бы сейчас, окажись дома, наверно, смог бы пойти спать, не испытывая ни стыда, ни укоров совести. Я услышал, как мать говорит мне: Спокойной ночи, и зарыдал пуще прежнего. Осталось на мне хоть что-нибудь из одежды? Казалось, ливень смыл с меня все, не оставив ничего, кроме жалкого моего убожества. Но я не должен сдаваться. Теперь все мои помыслы устремились к замаячившему впереди свету и медленно проступавшей сквозь потоки дождя вывеске «Трактир». Дед всегда мне говорил: жизнь — отвратительная, жестокая, смертельно опасная штука. Как он был прав! Все еще куда хуже, чем я предполагал. Я дошел до того, что уже хотел умереть тут же, не сходя с места. Но потом дотащил все же велосипед до дверей трактира — до него оставалось всего несколько метров, — прислонил его к стене и вошел. На возвышении плясали деревенские парни и девушки под музыку небольшого оркестра, наяривавшего знакомые мне танцевальные мелодии, но это меня ничуть не утешило, наоборот, я почувствовал себя совершенно отринутым. Все человеческое сообщество противостояло мне, одиночке и отщепенцу. Я был его врагом. Преступником. Я был недостоин чести считаться его членом, и оно отвергало меня. Гармония, веселье, сопричастность — все эти чувства были мне заказаны. Теперь указующий перст всего человечества тычет в меня, в самое сердце. Пока танцевали, никто не обратил внимания на мою жалкую фигуру, но потом, когда пары сошли с возвышения, меня заметили. Я сгорал со стыда, но в то же время был счастлив, что со мной заговорили. Откуда? Куда? Кто твои родители и где они? У них нет телефона? Ну ладно, присаживайся. Я сел. Выпей — ка! Я выпил. Возьми вот это, накинь на плечи. Я накинул. Грубый брезентовый плащ надежно укрыл меня от взглядов. Кельнерша спрашивала, я отвечал и горько плакал. Ребенок вдруг вновь нырнул вниз головой в свое детство. Кельнерша положила руку на мой затылок. Погладила меня по волосам. Ребенок был спасен. Но это ничего не меняло — я по-прежнему был самым гадким ребенком на земле. Тебя мне только не хватало! — обычно в сердцах восклицала моя мать. Эти слова и по сей день звучат у меня в ушах. Сын-чудовище! Ошибка природы! Я сидел, сгорбившись от горя, в темном углу трактира и наблюдал за происходящим. Мне нравилась непринужденность людей, заполнивших зал. Я увидел другой мир и другую жизнь, ничем не похожие на то, что обычно меня окружало. И я не чувствовал себя здесь своим, хотел я этого или нет, и мои близкие тоже не чувствовали бы себя здесь своими, хотели бы они этого или нет. Но на самом ли деле существование одних было искусственным, а других — естественным, то есть этих вот — естественным, а моих близких — искусственным? Я был не в состоянии осмыслить свои впечатления. Я любил кларнет и прислушивался только к нему. Мы с кларнетом были как бы заговорщиками. Мне сказали, что двое парней доставят меня домой, но после полуночи. Парни плясали, покуда хватало сил, и я с ними подружился. Причем дружба эта возникла с первого взгляда. Кельнерша время от времени приносила мне какую-нибудь еду или питье, люди здесь занимались своими делами и, покормив, оставили меня в покое. Я бы мог быть счастливым в этом окружении, я любил трактиры и веселое общество, которое в них собирается. Но я был не настолько глуп, чтобы намертво забыть о грозящем мне возмездии. О том, что меня ждет, когда я уйду отсюда, нечто ужасное, намного ужаснее всего, что было раньше. Инстинкт самосохранения никогда меня не покидал. И хоть я и сидел, сжавшись в комочек в отведенном мне углу, все еще промокший до костей и несчастный, перед глазами у меня все же было зрелище и увлекательное, и поучительное — как в кукольном театре. Неудивительно, что я заснул и что тем парням пришлось меня будить, что они и сделали, нимало со мной не церемонясь. Они просто подхватили меня под мышки и утащили прочь от музыки и танцев. Стояла холодная звездная ночь. Один из парней усадил меня на раму своего велосипеда, так что я мог держаться за руль, второй ехал, держась одной рукой за руль своего велосипеда и ведя другой рукой мой. Оба покатили, изо всех сил крутя педали, в Зурберг, то есть к себе домой. Не было сказано ни слова, слышалось только хриплое дыхание уставших парней. Подъехав к дому, они ссадили меня на землю, тут же подошла их матушка, повела меня в комнаты, стащила с меня мокрую одежду и повесила сушиться возле недавно протопленной печи. Потом дала мне горячего молока с медом. Она хлопотала вокруг меня заботливо, как мать, но без всяких слов, одним своим молчанием дала мне понять, что решительно осуждает мое поведение — она сразу же поняла, без всяких объяснений с моей стороны. Ей ничего не стоило во всем разобраться. Что скажут твои родители? — сказала она. Сам-то я точно знал, что мне будет, как только я вернусь. Парни пообещали мне, что доставят меня домой. Так что, когда я согрелся и перестал дрожать от холода, привыкнув к теплу чужого, но очень уютного крестьянского дома, я стянул через голову бумазейную рубашку, которую мне дала крестьянка, и надел все свое. Парни опять подхватили меня и тем же манером доставили в Траунштайн. Там они ссадили меня у двери нашего дома и укатили. Я даже не успел их поблагодарить, только дотронулся ногами до земли, а их уже и след простыл. Я обвел взглядом темный фасад нашего дома, задержался на окнах третьего этажа. Но нигде ничего не шелохнулось. Время шло к трем утра. Больше всего меня огорчал вид злосчастного самоката, который парни прислонили к стене. Нет сомнения, просто так являться к матери нельзя: придется прибегнуть к посредничеству деда, — дед вместе с бабушкой жил в Эттендорфе, в старом крестьянском доме неподалеку от знаменитой и посещаемой множеством паломников церкви, перед которой ежегодно в первый понедельник Пасхи происходит так называемый вынос Святого Георгия. Нам с матерью, одним, ни за что не удалось бы предотвратить страшный скандал. А дедушка — это был авторитет, перед которым все склонялись, который улаживал все, что только можно было уладить, слово которого было для всех законом. Он был судья. Он выносил приговор. Я точно знал, что будет, если я сейчас нажму на кнопку звонка у нашей двери. И я не решился это сделать. Затолкав обломки самоката в щель между стеной дома и тачкой, годами торчавшей здесь на всякий случай и для всякой надобности, я отправился в Эттендорф, расположенный в трех или четырех километрах от дома. Мне очень по душе пришлись тишина и безлюдье на улицах. У булочника уже горел свет, и я припустил бегом с площади Таубенмаркт вниз, по так называемому Дантистову спуску, где — люди еще помнят — некогда принимал больных некий дантист, мимо нашего лавочника, портного, сапожника, похоронных дел мастера — каких только ремесленников тут не было, — мимо газового завода, по деревянному мостику через речку Траун, над которой где-то там, в небе, красовалось высшее, на мой взгляд, чудо техники — железнодорожный мост! Гениальная и смелая, по словам моего деда, конструкция на высоте ста метров протянулась над рекой Траун с востока на запад. Помнится, в послеполуденные часы я от скуки частенько подкладывал камешки на рельсы — конечно же, ничтожно маленькие для гигантских локомотивов, — мне и моим однокашникам по народной школе очень хотелось поглядеть, как они полетят вверх тормашками. Шести-, семи — и восьмилетние анархисты тренировались, таская по жаре на полотно железной дороги камни и сучья, а потом часами сидя в засаде. Но локомотивы и не думали сходить с рельсов и вместе с длинной чередой вагонов валиться с моста. Они стирали в порошок камни и разбрасывали по сторонам сучья. А мы сидели в кустах и втягивали голову в плечи. Для достойного завершения наших анархистских намерений нам не хватало не умственных способностей, а физических сил. Иногда мы были настроены весьма благодушно и клали на рельсы вместо камней и сучьев мелкие монетки, бурно радуясь каждой удаче — сплющенной экспрессом медной бляшке. Монетки надо было раскладывать на рельсах по точно разработанной схеме, тогда удавалось добиться особо замысловатой раскатки, а у новичков монетки просто-напросто разлетались из-под колес, так что потом их долго и тщетно искали на полотне и в густых зарослях вдоль насыпи. Очень часто я представлял себе, как железнодорожный мост рушится, даже теперь мне иногда еще снится, как рушится мост — самая грандиозная воображаемая катастрофа моего детства. Висящая на честном слове гирлянда вагонов первого класса, нижним концом окунувшаяся в быстрые воды реки, — ветер колышет торчащие из купе трупы и доносит до берега стоны и вопли живых. С самого раннего детства мои сны вообще завершались картинами взорванных городов, рухнувших мостов и висящих над пропастью железнодорожных составов. Этот мост был самым величественным сооружением, какое мне к тому времени довелось увидеть. Стоит прикрепить к одной-единственной опоре моста небольшой заряд динамита и взорвать его, как весь мост неизбежно рухнет, сказал дед. Теперь я знаю, что он был прав и что даже полкилограмма взрывчатки достаточно, чтобы мост полетел в тартарары. Мысль о том, что от небольшой пачки взрывчатки величиной с нашу семейную Библию может взлететь на воздух мост длиной больше ста метров, подействовала на мое воображение с небывалой и неожиданной силой. Правда, надобно соорудить дистанционное управление, сказал дед, чтобы самому не взлететь на воздух вместе с мостом. Анархисты — соль земли, любил он повторять. Эта его фраза тоже подействовала на мое воображение, это было одно из его обычных высказываний, полное и, значит, настоящее значение которых я, естественно, смог понять лишь со временем. Железнодорожный мост через Траун, на который я взирал снизу вверх как на величайшую, никогда прежде не виданную громадину, намного большую, разумеется, чем сам господь бог, с которым я за всю жизнь так и не нашел общего языка, казался мне верхом совершенства. И именно поэтому я все время и так и этак прикидывал, как бы мне разворотить это совершенство. Дед изложил мне всевозможные варианты разрушения моста. Взрывчаткой можно уничтожить все, что захочешь. Видишь, какое дело. Мысленно-т