того, как мать засовывала ей в рот карамельку. Мать обнимала воскресшее дитя и на радостях давала ей еще конфет, причем и мне перепадало несколько штук. Помнится, я частенько оставался у Хильды вплоть до наступления темноты, чего мне вообще-то не разрешали, ведь их дом расположен был ниже нашего на четыреста-пятьсот метров. Поразительный звук свистка, в который дул дед, стоя на пороге дома, разносился по всей долине и заставлял меня резко оборвать игру и бежать сломя голову домой. Правду сказать, мой рай давно уже перестал быть раем. Учитель мало-помалу превратил его в ад. И в имении Хиппинг за последние два-три года многое изменилось. Из трех конюхов остался только один, из пяти скотниц — две. Коров стало меньше, и они давали меньше молока, все время шли разговоры о близкой войне, которая, однако, не начиналась. Жена брадобрея умерла, в обеденный перерыв некому было меня накормить. Так называемые старые хозяева Хиппинга умерли, с промежутком в несколько недель их гробы стояли в пристройке. Два раза кряду похоронная процессия спускалась из Хиппинга в Зеекирхен. Даже воздух здесь был теперь не таким пряным, как поначалу; не знаю уж почему. Дед стал со мной раздражителен. Траунштайн, мерзость какая-то! — восклицал он и после ужина тотчас удалялся к себе. Но у нас не было здесь никаких возможностей для заработка; оставаясь в Австрии, не было шанса выжить. И все же не на Траунштайн, а на знаменитого писателя, жившего совсем близко от нас, в родном Хендорфе, возлагал теперь дед все свои надежды. Бабушка отнесла его рукопись к прославленному человеку, и тот обещал подыскать издателя, который бы взялся ее опубликовать. Мы стали ждать. Прогулки с дедом превратились из счастливых минут в пытку. Дед опять начал грозить, что наложит на себя руки. В качестве так называемой «зимней помощи» нам полагалось получить в поселковый управе несколько длинных колбасок из гороха, немного сахара, хлеб. За такими крохами даже идти было унизительно. Бабушка прихватила меня с собой. Нашим единственным удовольствием — если вообще можно говорить об удовольствиях — стал теперь радиоприемник, из которого, однако, как я чувствовал, поступали только ужасные известия, потому что дед все больше и больше мрачнел. Речь там шла о каком-то переломе и присоединении, я понятия не имел, что бы это могло значить. Именно в эти дни я впервые услышал слова Гитлер и национал — социализм. Как жаль, что молодость прошла, сказал дед. Он все еще мечтал о Швейцарии, мечтал все тридцать лет, пролетевшие с тех пор, как он ее покинул. Швейцария — это рай земной, вот что я вам скажу! — говаривал он. Переехать в Германию? Да меня при одной мысли об этом тошнит. Но у нас нет выбора. Как раз в эти же дни я впервые присутствовал на настоящем театральном представлении. Большой зал гостиницы Цаунера в Зеекирхене был так набит, что дышать было нечем. Я стоял ногами на сиденье в заднем ряду кресел, рядом со мной Ханси. На сцене избивали плетьми совершенно голого человека, привязанного к дереву. Когда эта сцена кончилась, все захлопали в ладоши. Многие завопили от восторга. Не помню уже, что это была за пьеса. Знаю лишь, что мое первое впечатление о театре было ужасающим. В один прекрасный день нам принесли телеграмму, в которой деду сообщалось, что его роман принят к изданию. Телеграмма была из Вены. Знаменитый писатель выполнил свое обещание, книга вышла в свет, и дед получил за нее государственную премию. Первый и единственный в его жизни успех был налицо. Деду в то время было пятьдесят шесть лет. Полученной им суммы хватило на то, чтобы заказать у портного Янки зимнее пальто и купить достойную человека посуду, как выразился дед. Да, сказал он мне, сам видишь, нельзя унывать, а тем более отчаиваться. Отчим жил уже в Траунштайне и работал в парикмахерской Шрайнера на Шаумбургерштрассе. Старики собирались выехать не раньше, чем он найдет для них жилье, по возможности, как все время повторял дед, не в самом Траунштайне, а в его окрестностях, то есть в деревне, но не слишком далеко от города. Это было не просто. Мне разрешалось еще некоторое время пожить с дедом и бабкой, я получил отсрочку для расставания со своим раем. Что бы я ни делал, куда бы ни шел, я всякий раз говорил себе, что вижу все это в последний раз. К знаменитому писателю в Хендорф мы съездили, и примирение между дедом и его сестрой Розиной состоялось; он все же переступил порог отчего дома, хотя и с оговорками. Он даже сел за столик в саду при трактире и посчитал, сколько оленьих рогов висит на стенах в большом зале нижнего этажа — охотничьи трофеи его брата, который, как уже говорилось, покончил с собой на горе Цифанкен, самой высокой в окрестностях Хендорфа. Что бы из меня вышло, останься я здесь и не откажись от наследства, сказал дед. И тут же добавил: как ни верти, из меня все равно ничего путного не вышло, и так, и так пакость. Мы с ним прошлись по дому, дед показал мне все комнаты сверху донизу, все они были заставлены прекрасной старинной мебелью: это стиль ампир, сообщил мне дед; потом долго и внимательно рассматривал один из комодов. А это — комод моей матушки, сказал он, любимый ее комод. Потом вдруг: говорят, на этой кровати спал Наполеон. Пожалуй, нет такой кровати, на которой бы он не спал. И добавил: все это могло бы принадлежать мне, однако я рад и счастлив, что у меня за душой ничего нет, совсем ничего, кроме себя самого, твоей бабушки и тебя. Да, еще твоей матери, сказал он, помолчав. Ехать в Германию! Это было для него кошмаром. В эти месяцы он часто наведывался к тому знаменитому писателю, который помог ему добиться первого и единственного успеха и у которого чуть ли не каждый день собирались знаменитости, по крайней мере столь же прославленные, как он сам. У писателя были две дочки, с которыми мне разрешалось поиграть, обе были немного старше меня, и у них был свой собственный бревенчатый домик, стоявший прямо в саду при доме писателя, перестроенном из старой мельницы; домик этот ранее принадлежал знаменитому камерному певцу из Вены, который на вершине своей славы исполнил главную партию в опере «Кавалер роз» и вскоре умер. В этом бревенчатом домике мне разрешали иногда и ночевать вместе с обеими дочками. Мир знаменитостей был для меня потрясением. Когда прославленные личности подъезжали, выходили из машин и шли по дорожке через сад, мы, дети, во все глаза глядели на них из чердачного окошка бревенчатого домика. Какие только деятели искусства и науки не приезжали запросто на так называемую «мельницу Виса»! Были тут и актеры, и писатели, и скульпторы. Знаменитый писатель был совсем не похож на моего деда, который ведь тоже был писателем, но отнюдь не знаменитым. Иногда мне удавалось даже сидеть за одним столом с кем-нибудь из прославленных гостей. В центре всеобщего внимания во время самого интересного ужина, на каком мне довелось присутствовать в детстве, были седой господин со слепой женой. Вдруг в прихожей послышался голос только что прибывшего — самого известного писателя той поры; он спросил: Где тут у вас можно помыть руки? Это произвело на меня неизгладимое впечатление. В присутствии столь прославленного гостя за столом никто не решался рта открыть. Все эти писатели выглядели совсем не так, как мой дед, и о них говорилось, что они известнейшие, а о моем деде я слышал только, что он совершенно неизвестен. Да он и по сей день никому не известен. Обычно я с утра пораньше усаживался в свой «салон-вагон» — привезенную еще из Вены двухколесную коляску с длинной ручкой, за нее брались то дед, то бабка, то оба вместе и везли меня в Хендорф к знаменитому писателю и его дочкам. Там меня ожидало все, о чем только может мечтать душа ребенка. Для меня, например, наряду со всем прочим, пределом желаний было выпить чашку какао на кухне писателя. Мы, бедняки, приезжали утром из Зеекирхена в Хендорф, дышали там воздухом большого мира и вечером возвращались в свой Зеекирхен. Мы были бедны, но по нашему виду сказать это было нельзя. Мы держались как благородные господа. Бабушка, в полном соответствии со своим свидетельством о рождении, выглядела как фриулийская принцесса, а дед — как философ, кем он на самом деле и был. Туалетов у них было мало, зато только наилучшего качества. И хотя жизнь жестоко над ними посмеялась, прошлого достоинства у них было не отнять. В это же время в нашей семье случилась еще одна беда: мой дядюшка, сын деда, которого все называли почему-то Фаральд, хотя его настоящее имя было Рудольф, влюбился в дочку каменщика и не долго думая женился на ней. Семейка сей здоровой девицы, его невесты, пользовалась самой дурной славой в поселке — в их доме только и делали, что пили и пели. А наш коммунист за истекшие годы превратился в свободного художника и зарабатывал на жизнь, малюя вывески для ремесленников, — в свое время он немного учился в экспериментальной школе графики в Вене. Он стал рисовать пестрые обертки для плавленых сырков и у двери в лавку изображал огромный перст, указующий либо на дешевую распродажу, либо на партию свежего товара, либо же просто на уборную за домом. Он собственноручно сколотил себе домик на сваях прямо над водой озера, как то было в обычае у древних германцев, и принялся мастерить разные вещицы собственного изобретения, чем и занимался потом до конца дней своих. А девица из семьи каменщика и была та самая тетушка Фанни, которую я, не зная даже ее адреса, собирался навестить в начале этого повествования на самокате отчима. Она родила ему троих детей, двух дочек и одного сына; старшая однажды на Пасху сорвалась в пропасть при восхождении на Шленкен, предпринятом ею вместе с мужем спустя две недели после свадьбы, и разбилась насмерть, вторая тоже вышла замуж и исчезла из моего поля зрения, а сынок семнадцати лет от роду угодил на пять лет в тюрьму города Гарстен за то, что в компании двух парней, таких же оболтусов, как он сам, находясь, как мне кажется, в состоянии полной невменяемости, убил кассира мраморного завода «Майр-Мельнхоф» в рощице возле Айгена. Деда миновали все эти удары судьбы, обрушившиеся на нашу семью, потому что произошли уже после его смерти и, следовательно, не подлежат здесь нашему рассмотрению. Пока мы с дедом совершали далекие прогулки, проходившие под знаком окончательного расставания с Зеекирхеном и озером Валлерзе, пока я, живя бок о бок с прирожденным философом, мало — помалу умственно дозревал и уже на самом деле был эрудирован для своего возраста зна