Все во мне — страница 85 из 90

ла — роль сугубо второстепенная, мне ведь ничего важного не поручали. Вся она состояла из двух-трех фраз, но для меня и это было задачей. Всю жизнь мне стоило огромного труда выучить что-либо наизусть, даже самый короткий текст тут же вылетал из головы. Я и сейчас просто не представляю, как это актерам удается выучить длинную роль, иногда в сто страниц. Это навсегда останется для меня загадкой. Во всяком случае, тогда я приложил все усилия, чтобы за две или три недели выучить назубок эти несколько фраз. Генеральная репетиция прошла благополучно. Но на премьере, когда мое появление было уже неотвратимо, меня вдруг совершенно неожиданно толкнула в спину та воспитательница, которая и сочинила всю пьесу, — толкнула с такой силой, что я вылетел в зал. На ногах я, правда, удержался, но ни слова вымолвить не мог. От растерянности я раскинул руки — а значит, и крылья — в стороны, как полагалось по роли, но своих фраз так и не выдавил. Тогда сочинительница схватила меня за подол собственной розовой нижней юбки, служившей ангельским облачением, и утащила меня за кулисы. Я рухнул на скамью в проходе за сценой. Спектакль продолжался. Все шло как по маслу, только ангел подкачал. Он сидел на скамье в проходе и плакал, а в зале в это время опустился занавес и загремели аплодисменты. И еще одно воспоминание не поблекло с годами, воспоминание о едва ли не самом крупном событии тех месяцев: посещении пещеры под Рудольштадтом. На подъемнике мы въехали прямо в царство причудливых кристаллов. Больше я никогда в жизни не видел таких восхитительных красок. Передо мной раскинулся сказочный мир, мир самых затаенных грез. Мы и раньше находили большие кристаллы — они попадались то там, то тут в окрестностях нашей колонии. Несколько штук я даже прихватил с собой, возвращаясь в Траунштайн. И еще в одном мне повезло: в Заальфельде находилась знаменитая шоколадная фабрика «Мауксион». Повсюду на улицах здесь стояли автоматы, из которых за десять пфеннигов выскакивала плитка шоколада необычайной вкусноты. Карманные деньги поголовно всех детей неизбежно перекочевывали в эти автоматы. Нынче я вижу себя шагающим в строю по Тюрингенскому Лесу и поющим вместе со всеми так явственно, словно это было вчера, а не сорок лет назад. Во дворе мы чистили ботинки обувным кремом, который привезли с собой несколько мальчиков, прибывших сюда из Вены немного позднее нас. Вернувшись домой, я узнал, что у меня есть братец и его все любят. Через два года появилась сестренка, ее тоже все любили. Театр военных действий к тому времени переместился уже в Россию, и мой отчим воевал где-то между Киевом и Москвой. Дядя Фаральд присылал письма из Мушёэна и Нарвика. Он служил в горнострелковой части. И среди товарищей слыл завзятым шутником; по его словам, в больших залах деревенских общин в окрестностях Нордкапа над его шутками покатывались со смеху целые роты. Его перевели в штаб генерала Дитля. От прежнего коммуниста в нем ничего не осталось. Он присылал домой оленьи шкуры из Тронхейма и лосиные рога из-под Мурманска. На множестве снимков он был запечатлен в одежде лапландца. Когда дядя или отчим приезжали к нам в отпуск, я гордо вышагивал рядом с ними по нашей Шаумбургерштрассе. У обоих на груди красовалось по ордену. Мужчины призывных возрастов были рассеяны по северным, южным, западным и восточным фронтам, в тылу что ни день оплакивали новые сонмы погибших. Как по умершим, так сказать, штатским жителям города, так и по павшим на фронтах за отечество в городской церкви звонили в колокола. Пономарь Пфенингер, обитавший в крошечном домике, принадлежавшем церковной общине и расположенном прямо против церкви, страдал подагрой, скрючившей его пальцы, поэтому однажды он попросил меня позвонить за него. Мне пришлось всем телом повиснуть на веревке, чтобы колокол зазвучал. За каждый удар я получил пять пфеннигов. Подагра все сильнее одолевала Пфенингера, жители Траунштайна штабелями ложились во вражескую землю, мои финансовые дела шли в гору. Вдобавок и общая смертность из-за войны неслыханно возросла. Я уже не только звонил в колокола по усопшим, но и вывешивал на церковных дверях черные дощечки, на которых старик Пфенингер с трудом выводил мелом имя и возраст умерших или павших на фронте. Я любил бывать в его домике. Там мне не только вручали честно заработанные деньги, но еще и кормили чем — нибудь вкусным — жена старого Пфенингера отлично готовила. А так как меня еще ребенком тянуло к деньгам, то я беспрерывно забегал к старику и спрашивал, не умер ли еще кто. Все мне казалось, что мало. Когда черные дощечки оказывались исписанными до отказа, в моих карманах приятно позвякивало. Никаких угрызений совести я не испытывал. В газете «Мюнхнер нойесте нахрихтен», которую выписывала хозяйка дома, целые страницы были заполнены списками погибших на поле боя или от бомбежки. Это было время «террористических налетов», как именовались они в газетах. При сигнале воздушной тревоги мы, мало что понимавшие в этих вещах, спускались вниз, считая парадное достаточным укрытием, и там дожидались отбоя. Все сидели прямо у двери, ведущей из парадного в магазин похоронных принадлежностей. И я, глядя на десятки свисавших с полок длинных саванов, сшитых либо из дешевой креповой бумаги, либо из искусственного шелка, строил в воображении свой собственный мир ужасов. Черные вуали, черные пиджаки и юбки зловеще шевелились — сквозь щели в рамах в магазин тянуло свежим воздухом. Семья нашей хозяйки в эти годы переживала наивысший финансовый взлет. Но от денег было мало толку, потому что на них уже ничего нельзя было купить. Впервые в жизни мой дед получил значительную сумму — две его книжки были напечатаны, правда не в Германии, а в Голландии, о чем в семье говорили, таинственно приглушая голос до шепота; но на гонорар, который дед восторженно положил на книжку в окружной сберкассе, он не мог ничего купить. Однажды ему вдруг почудилось, что забрезжил какой-то шанс. В газете «Траунштайнер Цайтунг» он вычитал, что неподалеку от Рупольдинга продается мольберт. Писать красками — вот настоящее занятие для тебя, сказал он. Искусство есть искусство! Дед несколько раз отчеркнул объявление в газете красным карандашом. И мы с ним поехали на поезде в Рупольдинг. А там, спрашивая дорогу у встречных, нашли и дом, в котором нас ожидал предназначенный на продажу мольберт. В темных сенях стояла древняя, наполовину истлевшая развалина. Каково было наше разочарование! Но мы все же купили эту рухлядь. Нам сказали, что за ним писал еще знаменитый Лейбль. С большими трудностями мольберт был отправлен в Траунштайн. Дед заплатил за него наличными. По дороге домой, где — то возле Зигсдорфа, дед вдруг сказал: Может, живопись и есть твоя стезя. Ведь к рисованию у тебя всегда был талант. И вообще к искусству, добавил он. Как и договаривались, мольберт через несколько дней доставили по нашему адресу. В дороге он развалился на составные части. И вскоре пошел на растопку печи в большой комнате. О живописи больше речи не было. А я начал писать стихи. В них говорилось о войне и ее героях. Я почувствовал, что стихи плохие, и бросил это дело. Поскольку все вокруг только и говорили о героизме, мне вдруг тоже захотелось стать героем. И юнгфольк предоставлял для этого наилучшие возможности. Я добился блестящих показателей в беге на разные дистанции. Вероятно, моя спортивная слава постепенно проникла в стены школы, потому что там вдруг заметили мои медали — теперь я их носил и во время занятий; к моим словам начали прислушиваться. У меня было больше медалей, чем у всех остальных. И, сам того не подозревая, я уже слыл героем в своей школе. Я не стал ни более усидчивым, ни более внимательным, чем прежде, но оценки по всем предметам свидетельствовали о моих успехах в учебе. Слова физическая подготовка обладали магической силой. И я этим воспользовался. Отщепенец внезапно превратился в кумира. В эти же дни я, поначалу не заметив, как это произошло, перестал мочиться в постель. Теперь я был герой, а не какой-то там писун! Однажды я предоставил сотням школьников возможность напряженно следить за моими подвигами на гаревой дорожке. Я пробежал в рекордное время стометровку и тут же поставил рекорд в беге на пятьсот метров. Я получил сразу две медали. Зрители неистовствовали от восторга. Я чувствовал себя гладиатором. Ликование толпы тешило мое тщеславие, и я нарочно растягивал удовольствие. Но когда все ушли со стадиона, а мне пришло в голову еще немного побегать, то я вдруг поскользнулся и во всю длину растянулся на гаревой дорожке. Лоб и подбородок были разодраны в кровь. Я заковылял домой по разным глухим закоулкам и проходным дворам. Никто не попался мне навстречу, кроме Элли Пошингер. Вид у меня, наверно, был довольно жалкий. А ведь на следующий день победителя должны были чествовать! Элли тут же взялась меня лечить. Ясно помню, как она не долго думая взгромоздила меня на холодную плиту в кухне и начала очень ловко большими портновскими ножницами обрезать лоскуты кожи с моих коленок. Обработав открытые ранки спиртом, она буркнула: Ну вот, другое дело! — и обмотала ноги длиннющим бинтом, потом заклеила пластырем ранки на лбу и подбородке, тщательно их промыв. На следующее утро, во время чествования, я не посрамил славы героя, каким теперь и сам себе казался. Я вполне соответствовал общему представлению о всестороннем совершенстве. Мое геройство было наглядно продемонстрировано сверхъестественными размерами повязок, и носил я их с гордостью, стойко выдерживая нестерпимую боль, не выдавая себя ни единым стоном. Рубцы на коленях по сей день напоминают мне о давнем взлете моей спортивной карьеры. Так что Элли Пошингер обессмертила себя — по крайней мере пока я жив, этот след сохранится. Когда мне исполнилось одиннадцать, Инга Винтер, младшая дочка шорника, просветила меня по некоторым вопросам на задней веранде шорной мастерской своего отца — во всяком случае, попыталась просветить. У меня появилась подружка — вторая после Хильды Рицинг, о существовании которой я успел напрочь забыть и ничего не знал о ее дальнейшей жизни. С Ингой я ходил на речку, проделывал всякие головоломные трюки на перилах железнодорожного моста, вместе мы бегали и мимо теннисных к