— Шестнадцать! Шестнадцать! — орал Ромка от радости, что расшифровал тарабарский язык дяденьки, который делал забор. В это время другой дяденька вышел из соседней дачи и сел на крыльце.
— Никэлэтэбэлэшь? — громко спросил плотник и ушел на ту сторону разговаривать.
День был жаркий. Ромка думал, что бы значило это «Никэлэтэбэлэшь», но ни до чего не мог додуматься, пока Вера шепотком на ухо не растолковала ему:
— Он спрашивает: «Николай, ты болеешь?»
— А-а! — протянул Ромка и поймал комара. Он хотел съесть комара и положил его в рот.
— Сейчас же выплюнь! — заругалась сестра. — Ты что, лягушонок? Это одни лягушонки едят комаров.
Ромка, не желая быть лягушонком, начал выплевывать комара, но тот куда-то исчез.
Люба в это время позвала детей, дала им денег и послала купить мороженое.
— Нэкэлэ-тэбэлэш! Нэкэлэ-тэбэлэш! — закричал Ромка и выбежал за калитку.
— Что он тараторит? — спросила Люба у дочери.
— Мамочка, расскажу потом! — смеясь, крикнула Вера и выбежала следом за Ромкой. Люба разложилась было со стиркой, но тут настырно задребезжал входной звонок. Кто-то нетерпеливо давил на кнопку. Люба отодвинула занавеску в кухне, посмотрела и ужаснулась: пьяная Наталья объяснялась у калитки с плотником, держась за его рукав.
Люба просто не знала, что делать. Муж запретил не только пускать, но даже говорить с Натальей по телефону. Вид у нее ужасный, вот-вот придут дети. Пока Наталья любезничала с плотником, Люба лихорадочно думала, как быть. «Не пускать, — мелькнуло вдруг в голове. Она была рада своей внезапно пришедшей решительности. — Не пускать, да и всё! Еще в таком виде…» Любе хотелось распалить в себе гнев, но гнева почему-то не было, только жалость и стыд. Наталья продолжала болтать с плотником, не забывая давить на кнопку.
— Они все дома! Так? А если не откроют, я полезу через твои заборы! — она хрипло захохотала. — Алё!
— Вэдэмэ нэкэвэнэ, — проговорил плотник.
— Чего, никого нет! Что ты мне мозги-то пудришь? Ты пилишь, так и пили. Любка! Он что у тебя, заместо собаки?
Тут плотник, наверное, не сдержался и сделал что-то, может, оттолкнул ее, может, выругался. Люба не видела. Она боялась глянуть в окно, она сжалась, пытаясь не слушать нецензурную брань. Наталья орала на всю Пахру:
— Ты хоть знаешь, дурак, кому забор-то? Доктору! Он доктор наук, а пихает меня в дурдом! Я его самого в дурдом! Он сам алкаш хуже меня! Я ему покажу принудлеченье!
Люба, набравшись духу, вновь осторожно взглянула в окно. Плотник, смеясь и широко раздвигая руки, выпроваживал Наталью на улицу, отстраняя ее все дальше от дома.
— Во-во! — кричала Наталья. — Уж и своих вышибал завели! Испугались? Заборы делают! Меня в дурдом? А вот, Мишенька, фигоньки тебе! Фигоньки не хочешь ли? А ты, Любочка, ты-то! На порог меня не пустила. Ладно… И чего это ты передо мной-то нос задрала? Подумаешь, я тоже спала с твоим долговязым! Я ему такой дурдом покажу…
Какой ужас! Наталья с этой своей страшной сумкой (в сумке, наверное, была недопитая бутылка) так сейчас и мерещилась. Платье в каких-то пятнах, висело на один бок, Люба особенно это запомнила. О каком это дурдоме она кричала? Бедный Славка. А когда вспоминалась самая гнусная, словно бы приснившаяся Натальина фраза, Любу бросало в жар от стыда и негодования. Сейчас она даже остановилась на тротуаре.
Школа, где учился Ромушка, была рядом, но в Москве всегда что-нибудь строится, везде перерыто, многие места не заасфальтированы. Пришлось обходить какую-то вновь вырытую траншею. Люба подошла как раз вовремя. Уроки в младших классах только что кончились, из вестибюля один за другим, словно шмели, вылетели ребята. Девочки выходили чинно, обычно по двое, а вот эти выскакивали словно настеганные, махали ранцами, пищали, демонстрировали беспомощные, но от этого еще более неприятные приемчики каратэ.
Она узнала сына издалека, по характерной, чисто медведевской коренастой фигурке. Он тащил свой тяжелый ранец, набитый всякими уравнениями. (Да, да, второй класс, и уже уравнения и все эти странные непонятные знаки. Миша высмеивал ее всегдашнее недоверие к математике. Но разве можно мучить всех детей тем, что непонятно даже множеству взрослых?)
Она удержалась, не побежала навстречу сыну. Ромка увидел мать и заспешил, рубашка выбилась из-под форменной курточки. Большие медведевские уши торчали, ах ты, господи… Она схватила мальчишку за руку.
«Мышкин-Бришкин, смотри! — услышала она. — Мышкин-Бришкин».
Школьники обгоняли их, на ходу показывали свои мальчишечьи фокусы.
— Это тебя так дразнят? — спросила Люба.
— Нет, мама, они не дразнят, — серьезно сказал мальчик.
— Но ведь твоя фамилия Бриш, правда?
— Ну и что? Мы всех не так называем.
«Как это не так?» — опять хотела спросить Люба, но передумала, хотя неприятное ощущение осталось. Она решила сегодня же позвонить классной руководительнице.
Дома, на пятом этаже, в светлой, солнечной, оклеенной финскими обоями квартире, к ней вернулось прежнее радостное и праздничное настроение. Она отправила Ромку заниматься чем ему хочется и начала накрывать на стол.
«Значит, придут две девочки и три мальчика, — снова, улыбаясь, припомнила она. — Как это странно… Впрочем, что тут странного? Вспомни-ка себя в десятом, нет, даже в девятом классе, вспомни..»
Мелодичный звон у входа прервал размышления. Целая орава школьников, замыкаемая высокой фигурой мужа, заполнила коридор. Люба давно знала их всех. Вера, прямо от дверей дирижируя бордовой с золотом книжечкой, наполовину шутя, наполовину всерьез, громко начала декламировать: «Я волком бы выгрыз бюрократизм, к мандатам почтенья нету, ко всем чертям с матерями катись любая бумажка, но эту…»
— Веруська, ты чего материшься? — сказал Михаил Георгиевич и распахнул для ребят двери в гостиную. Но Вера не унималась: «…на польский глядят, как в афишу коза, на польский выпяливают глаза…»
— Ну, а это совсем уж несовременно, — засмеялся Бриш. И тут его окружили и с возгласами, не дожидаясь ответа, завалили вопросами:
— Почему, дядя Миша?
— Это же великий пролетарский поэт!
— Как говорит другой, не менее великий товарищ.
— Тихо вы! Разные прочие шведы.
— Папа, а ты разве разлюбил Маяковского? — звонко спросила Вера, когда остальные слегка поутихли.
— Да нет, — отбивался Михаил Георгиевич. — Просто я уже не в том возрасте.
Люба глядела на всю эту ораву сквозь слезы и втайне от себя любовалась Верой. Неужели эта красивая блондиночка, знакомая уже и с косметикой, правда, только с черно-белой, неужели эта девушка, почти женщина, ее дочь? Непостижимо… Да, но который из мальчиков…
— Люба, поздравь чадо с достижением совершеннолетия! — сказал Михаил Георгиевич, открывая шампанское. — И накорми этих флибустьеров. Они голодны. Что, нет? Вон у Ромки уже давно слюнки текут. Ну-с, как? С шумом открывать или без?
— Дядя Миша, пальнуть!
— С шумом!
Пробка ударила в потолок. Бриш разлил шампанское в восемь бокалов. Ромке налили минеральной, он старательно чокался, пытаясь не пропустить никого.
— А что значит совершеннолетие? — задумчиво произнесла одна самая молчаливая, когда сделали по глотку и затихли.
— Это значит, можно выходить замуж, — трескучим, ломающимся голосом сказал один из ребят. Все засмеялись. Но оказалось, что замуж в Москве можно только с восемнадцати.
— Какая жалость, — притворно сказала Вера, но получилось так натурально, что все засмеялись еще гуще.
— А правда, что в среднеазиатских республиках с шестнадцати?
— Ура, едем в Таджикистан!
— Обормот! Получи сначала аттестат зрелости! — голос был тоже ломающийся, но уже близкий к басу.
— Я что, не зрелый?
— Ребята, сейчас Вера сыграет нам!
— Дай сперва пожрать человеку.
— Ты — человек?
— Да! И — звучу гордо!
…На кухне Люба уткнулась носом в предплечье мужа.
— Ну, ну, успокойся, — сказал он. — Если дочь становится взрослой, это не значит, что родители выходят в тираж.
— Ты что, уезжаешь?
— Машина ждет. У меня очень важное совещание. Извини.
— Лучше бы ты остался.
— А ты хочешь, чтобы твой супружник вышел в лауреаты? Тогда терпи.
Он поцеловал ее в щеку, взял «дипломат» и тихонько прошел через коридор. Люба проводила его до площадки. Он сказал:
— Не разгоняй их. Пусть ребята повеселятся.
— Завтра у всех занятия… — возразила она и хотела сказать что-то еще, но поперхнулась и прикусила губу.
На площадке стояла… Наталья Зуева.
— Здрасьте, — басом произнесла новая гостья и закашлялась.
Михаил Георгиевич переложил «дипломат» в другую руку. Казалось, он хотел силой выпроводить Наталью.
— Я же просил тебя никогда больше не приходить сюда! — громко и раздраженно сказал он. — Никогда!
Люба вышла на площадку и прикрыла дверь. Умоляющим взглядом она приостановила бешеное раздражение мужа. Он прищурился, пытаясь вернуть себе обычное для него состояние — состояние насмешливого спокойствия.
— А я к тебе, что ли? — раздался сиплый, прокуренный бас Натальи. — Да к тебе я и сто лет не приду!
Бриш поглядел на часы, потом очень выразительно на жену:
— Жаль, что у меня нет времени…
Он не стал дожидаться лифта. Быстро сбежал вниз.
Наталья вначале расхохоталась ему вслед. Только после этого обернулась к Любе:
— А ты? Тоже не хочешь меня на глаза пускать?
— Нет, ну что ты… — растерялась Люба, — заходи.
Наталья прошла в дверь. От нее пахло водкой и табаком. Обрюзгшее лицо было небрежно запудрено. Дорогая, но давно не чищенная бордовая юбка еле висела на бедрах. Но особенно отвратительно выглядела хозяйственная сумка, из которой торчали три несвежих розовых гладиолуса.
— Уйду, уйду, вот только Веру поздравлю, — говорила она и не сопротивлялась, когда Люба подталкивала ее в сторону кухни. — Брезгуешь? Эх, Любка! Культурная стала!
Она вытащила из сумки наполовину опорожненную водочную бутылку.