Потужил сапожник, выпил на все двадцать копеек водки и пошёл домой без шубы. С утра сапожнику морозно показалось, а выпивши – тепло было и без шубы. Идёт сапожник дорогой, одной рукой палочкой по мёрзлым калмыжкам постукивает, а другой рукой сапогами валеными помахивает, сам с собой разговаривает.
– Я, – говорит, – и без шубы тёпел. Выпил шкалик; оно во всех жилках играет. И тулупа не надо. Иду, забывши горе. Вот какой я человек! Мне что? Я без шубы проживу. Мне её век не надо. Одно – баба заскучает. Да и обидно – ты на него работай, а он тебя водит. Постой же ты теперь: не принесёшь денежки, я с тебя шапку сниму, ей-богу, сниму. А то что же это? По двугривенному отдаёт! Ну что на двугривенный сделаешь? Выпить – одно. Говорит: нужда. Тебе нужда, а мне не нужда? У тебя и дом, и скотина, и всё, а я весь тут; у тебя свой хлеб, а я на покупном, – откуда хочешь, а три рубля в неделю на один хлеб подай. Приду домой – а хлеб дошёл; опять полтора рубля выложь. Так ты мне моё отдай.
Подходит так сапожник к часовне у повертка, глядит – за самой за часовней что-то белеется. Стало уж смеркаться. Приглядывается сапожник, а не может рассмотреть, что такое. «Камня, думает, здесь такого не было. Скотина? На скотину не похоже. С головы похоже на человека, да бело что-то. Да и человеку зачем тут быть?»
Подошёл ближе – совсем видно стало. Что за чудо: точно, человек, живой ли, мёртвый, голышом сидит, прислонён к часовне и не шевелится. Страшно стало сапожнику; думает себе: «Убили какие-нибудь человека, раздели, да и бросили тут. Подойди только, и не разделаешься потом».
И пошёл сапожник мимо. Зашёл за часовню – не видать стало человека. Прошёл часовню, оглянулся, видит – человек отслонился от часовни, шевелится, как будто приглядывается. Ещё больше заробел сапожник, думает себе: «Подойти или мимо пройти? Подойти – как бы худо не было: кто его знает, какой он? Не за добрые дела попал сюда. Подойдёшь, а он вскочит да задушит, и не уйдёшь от него. А не задушит, так поди вожжайся с ним. Что с ним, с голым, делать? Не с себя же снять, последнее отдать. Пронеси только бог!»
И прибавил сапожник шагу. Стал уж проходить часовню, да зазрила его совесть.
И остановился сапожник на дороге.
– Ты что же это, – говорит на себя, – Семён, делаешь? Человек в беде помирает, а ты заробел, мимо идёшь. Али дюже разбогател? боишься, ограбят богатство твоё? Ай, Сёма, неладно!
Повернулся Семён и пошёл к человеку.
Подходит Семён к человеку, разглядывает его и видит: человек молодой, в силе, не видать на теле побоев, только видно – измёрз человек и напуган; сидит, прислонясь, и не глядит на Семёна, будто ослаб, глаз поднять не может. Подошёл Семён вплоть, и вдруг как будто очнулся человек, повернул голову, открыл глаза и взглянул на Семёна. И с этого взгляда полюбился человек Семёну. Бросил он наземь валенки, распоясался, положил подпояску на валенки, скинул кафтан.
– Будет, – говорит, – толковать-то! Одевай, что ли! Ну-ка!
Взял Семён человека под локоть, стал поднимать. Поднялся человек. И видит Семён – тело тонкое, чистое, руки, ноги не ломаные и лицо умильное. Накинул ему Семён кафтан на плечи, – не попадёт в рукава. Заправил ему Семён руки, натянул, запахнул кафтан и подтянул подпояскою.
Снял было Семён картуз рваный, хотел на голого надеть, да холодно голове стало, думает: «У меня лысина во всю голову, а у него виски курчавые, длинные». Надел опять. «Лучше сапоги ему обую».
Посадил его и сапоги валеные обул ему.
Одел его сапожник и говорит:
– Так-то, брат. Ну-ка, разминайся да согревайся, а эти дела все без нас разберут. Идти можешь?
Стоит человек, умильно глядит на Семёна, а выговорить ничего не может.
– Что же не говоришь? Не зимовать же тут. Надо к жилью. Ну-ка, на вот дубинку мою, обопрись, коли ослаб. Раскачивайся-ка!
И пошёл человек. И пошёл легко, не отстаёт.
Идут они доро`гой, и говорит Семён:
– Чей, значит, будешь?
– Я не здешний.
– Здешних-то я знаю. Попал-то, значит, как сюда, под часовню?
– Нельзя мне сказать.
– Должно, люди обидели?
– Никто меня не обидел. Меня бог наказал.
– Известно, всё бог, да всё же куда-нибудь прибиваться надо. Куда надо-то тебе?
– Мне всё одно.
Подивился Семён. Не похож на озорника и на речах мягок, а не сказывает про себя. И думает Семён: «Мало ли какие дела бывают», – и говорит человеку:
– Что ж, так пойдём ко мне в дом, хоть отойдёшь мало-мальски.
Идёт Семён, не отстаёт от него странник, рядом идёт. Поднялся ветер, прохватывает Семёна под рубаху, и стал с него сходить хмель, и прозябать стал. Идёт он, носом посапывает, запахивает на себе куртушку бабью я думает: «Вот-те и шуба, пошёл за шубой, а без кафтана приду да ещё голого с собой приведу. Не похвалит Матрёна!» И как подумает об Матрёне, скучно станет Семёну. А как поглядит на странника, вспомнит, как он взглянул на него за часовней, так взыграет в нём сердце.
Убралась Семёна жена рано. Дров нарубила, воды принесла, ребят накормила, сама закусила и задумалась; задумалась, когда хлебы ставить: нынче или завтра? Краюшка большая осталась.
«Если, думает, Семён там пообедает да много за ужином не съест, на завтра хватит хлеба».
Повертела, повертела Матрёна краюху, думает: «Не стану нынче хлебов ставить. Муки и то всего на одни хлебы осталось. Ещё до пятницы протянем».
Убрала Матрёна хлеб и села у стола заплату на мужнину рубаху нашить. Шьёт и думает Матрёна про мужа, как он будет овчины на шубу покупать.
«Не обманул бы его овчинник. А то прост уж очень мой-то. Сам никого не обманет, а его малое дитя проведёт. Восемь рублей деньги не малые. Можно хорошую шубу собрать. Хоть не дублёная, а всё шуба. Прошлую зиму как бились без шубы! Ни на речку выйти, ни куда. А то вот пошёл со двора, всё на себя надел, мне и одеть нечего. Не рано пошёл. Пора бы ему. Уж не загулял ли соколик-то мой?»
Только подумала Матрёна, заскрипели ступеньки на крыльце, кто-то вошёл. Воткнула Матрёна иголку, вышла в сени. Видит – вошли двое: Семён и с ним мужик какой-то без шапки и в валенках.
Сразу почуяла Матрёна дух винный от мужа. «Ну, думает, так и есть загулял». Да как увидела, что он без кафтана, в куртушке в одной и не несёт ничего, а молчит, ужимается, оборвалось у Матрёны сердце. «Пропил, думает, деньги, загулял с каким-нибудь непутёвым, да и его ещё с собой привёл».
Пропустила их Матрёна в избу, сама вошла, видит – человек чужой, молодой, худощавый, кафтан на нём ихний. Рубахи не видать под кафтаном, шапки нет. Как вошёл, так стал, не шевелится и глаз не поднимает. И думает Матрёна: недобрый человек – боится.
Насупилась Матрёна, отошла к печи, глядит, что от них будет.
Снял Семён шапку, сел на лавку, как добрый.
– Что ж, – говорит, – Матрёна, собери ужинать, что ли!
Пробурчала что-то себе под нос Матрёна. Как стала у печи, не шевельнётся: то на одного, то на другого посмотрит и только головой покачивает. Видит Семён, что баба не в себе, да делать нечего: как будто не примечает, берёт за руку странника.
– Садись, – говорит, – брат, ужинать станем.
Сел странник на лавку.
– Что же, али не варила?
Взяло зло Матрёну.
– Варила, да не про тебя. Ты и ум, я вижу, пропил. Пошёл за шубой, а без кафтана пришёл, да ещё какого-то бродягу голого с собой привёл. Нет у меня про вас, пьяниц, ужина.
– Будет, Матрёна, что без толку-то языком стрекотать! Ты спроси прежде, какой человек…
– Ты сказывай, куда деньги девал?
Полез Семён в кафтан, вынул бумажку, развернул.
– Деньги – вот они, а Трифонов не отдал, завтра посулился.
Ещё пуще взяло зло Матрёну: шубы не купил, а последний кафтан на какого-то голого надел да к себе привёл.
Схватила со стола бумажку, понесла прятать, сама говорит:
– Нет у меня ужина. Всех пьяниц голых не накормишь.
– Эх, Матрёна, подержи язык-то. Прежде послушай, что говорят…
– Наслушаешься ума от пьяного дурака. Недаром не хотела за тебя, пьяницу, замуж идти. Матушка мне холсты отдала – ты пропил; пошёл шубу купить – пропил.
Хочет Семён растолковать жене, что пропил он только двадцать копеек, хочет сказать, где он человека нашёл, – не даёт ему Матрёна слова вставить: откуда что берётся, по два слова вдруг говорит. Что десять лет тому назад было, и то всё помянула.
Говорила, говорила Матрёна, подскочила к Семёну, схватила его за рукав.
– Давай поддёвку-то мою. А то одна осталась, и ту с меня снял да на себя напёр. Давай сюда, конопатый пёс, пострел тебя расшиби!
Стал снимать с себя Семён куцавейку, рукав вывернул, дёрнула баба – затрещала в швах куцавейка. Схватила Матрёна поддёвку, на голову накинула и взялась за дверь. Хотела уйти, да остановилась: и сердце в ней расходилось – хочется ей зло сорвать и узнать хочется, какой-такой человек.
Остановилась Матрёна и говорит:
– Кабы добрый человек, так голый бы не был, а то на нём и рубахи-то нет. Кабы за добрыми делами пошёл, ты бы сказал, откуда привёл щёголя такого.
– Да я сказываю тебе: иду, у часовни сидит этот раздемши, застыл совсем. Не лето ведь, нагишом-то. Нанёс меня на него бог, а то бы пропасть. Ну, как быть? Мало ли какие дела бывают! Взял, одел и привёл сюда. Утиши ты своё сердце. Грех, Матрёна. Помирать будем.
Хотела Матрёна изругаться, да поглядела на странника и замолчала. Сидит странник – не шевельнётся, как сел на краю лавки. Руки сложены на коленях, голова на грудь опущена, глаз не раскрывает и всё морщится, как будто душит его что. Замолчала Матрёна. Семён и говорит:
– Матрёна, али в тебе бога нет?!
Услыхала это слово Матрёна, взглянула ещё на странника, и вдруг сошло в ней сердце. Отошла она от двери, подошла к печному углу, достала ужинать. Поставила чашку на стол, налила квасу, выложила краюшку последнюю. Подала нож и ложки.