Во время битв тогдашних «партий» некий безымянный дворянин из Галича (кстати, родины Григория Отрепьева) подал письменное мнение: ближе всех по родству к прежним царям стоит Михаил Романов. Вслед за ним некий казачий атаман подал свою «запись» — как он сам объявил: «О природном царе Михаиле Феодоровиче». И восторжествовал все тот же «природный» царь, не отличавшийся ни зрелым возрастом, ни заслугами, ни умом — лишь родством с царями прежними.
Так что взгляды общества даже Смута не переменила…
Однако вначале Михаил правил вроде совсем по-новому — не только вместе с боярской Думой, но и со ставшими привычными в Смутное время Земскими соборами. Голосом Земли, плодом разбуженной Смутой народной активности был этот русский парламент. С 1613 по 1622 год заседали Земские соборы почти непрерывно, чтобы затем… начать умирать. И случилось это, как только возвратился из польского плена властолюбивый отец молодого Государя Филарет. Он стал не только патриархом, но и соправителем царя, а точнее — истинным правителем Руси и началом конца активности соборов.
Парадокс: узнав о соборе, готовившемся избрать Государя, Филарет из польского плена предупреждал в письме, что пытаться восстановить прежнюю власть царей — значит вновь подвергнуть Отечество опасности потрясений и что он лучше умрет в тюрьме, чем на свободе увидит такое несчастье. Но все эти идеи ограничения царской власти, часто захватывавшие русских людей на чужбине, тотчас исчезли у него по возвращении с Запада на родину…
И сами Земские соборы никогда не пытались ограничить власть Государя. Они лишь были помощью ему и советом и не могли быть ничем иным. Ибо после закрепления крепостного права, закабаления большинства народа соборы не были представительными, — они отражали чаяния лишь малой части населения… Во второй половине XVII века соборы умирают.
Итак, прежнее рабство породило прежних царей. Круг замкнулся. Русь вернулась на круги своя. Родовые муки Смуты разрешились знакомым ребенком — Московия вновь родила азиатское самодержавие.
На века осталось и закабаление крестьян — «наше рабство». И «безумное молчание людей, не смеющих глаголити истину своим царям…», о котором так сокрушался Авраамий Палицын.
Роман оказался без окончания…
Так что уже в семнадцатом веке мерещится призрак семнадцатого года, и в Ипатьевском монастыре притаились тени Ипатьевского дома. Притаилась грядущая Смута…
Последняя из дома Романовых
Домики старой Москвы
Слава прабабушек томных,
Домики старой Москвы,
Из переулочков скромных
Все исчезаете вы.
Они прячутся в старых, кривых московских переулках. И там, величественные и жалкие, как состарившийся Казанова, греют на солнце свои колонны — облупившиеся белые колонны московских дворцов XVIII века… Зажатые между огромными домами, они выплывают из времени. Миражи. Сны наяву.
Ах, эти дома желтой охры… античный фриз на фронтоне — гирлянды, веночки, летящие гении, за толстыми стенами — прохладная темнота зала… полукруглые печи, чудом сохранившийся расписной потолок… и вековые деревья за оградой.
В дни молодости моей довелось мне жить в таком доме. И в долгие зимние вечера, когда так чудно падает снег и странно светят фонари, я любил сидеть в своем доме… Осторожно ставил я на стол тот шандал…
Как он попал ко мне?.. Как уцелел после всех пожаров, войн, революций и отчаянных скитаний несчастной семьи? Когда-нибудь я расскажу и эту историю… когда-нибудь…
Старинный бронзовый шандал со свечой, загороженный маленьким белым экраном в бронзовой рамке, поставлен на столе.
Я погасил электрический свет, засветил свечу — и побежали по потолку, по стенам зала торопливые тени.
И проступило изображение на экране: у горящего камина на фоне высокого окна сидит молодая красавица. Неотрывно глядит она в небольшой серебряный таз, стоящий у ее ног. В тазу по воде плавают крохотные кораблики с зажженными свечами.
Это старинное венецианское гадание. В тот день она решила узнать свою судьбу. О, если бы она ее узнала!
Как я любил разглядывать ее лицо на старинном экране. Томно склонив головку с распущенными волосами, она глядит в серебряную воду. И плавают, плавают свечи на крохотных корабликах. И колеблется неверное пламя.
В эту женщину были влюблены самые блестящие люди века. Ее красоте завидовала Мария Антуанетта. И мечтательный гетман Огинский, и властительный немецкий государь князь Лимбург были у ее ног. Ей объяснялся в любви самый блестящий донжуан Франции — принц Лозен. И граф Алексей Орлов, самый блестящий донжуан России…
Тогда, в том доме, я собирал по крохам все, что осталось, о ней.
И, читая полуистлевшие письма истлевших ее любовников, я шептал вслед за ними безумные слова: «Ваши глаза — центр мироздания…», «Ваши губы — моя религия…», «Ваши руки подобны плющу нежности…» Уходят наши тела… Но страсть и любовь остаются.
И все чаще стало мерещиться мне…
Исчезал московский домик Пропадал, тонул в снежной метели.
И видение Санкт-Петербурга: белая петербургская ночь, безжалостный золотой шпиль крепости. И кронштадтский рейд. И силуэты фрегатов в белой ночи.
Несколько точных дат
Самое неправдоподобное в этой истории, что это правда.
Кто не жил в XVIII веке — тот вообще не жил.
В конце мая 1775 года пришла в Кронштадт из Средиземного моря русская военная эскадра. И хотя люди давно не были дома, никому не было дозволено ступить на берег.
Из именного указа императрицы Екатерины Второй генерал-губернатору Санкт-Петербурга князю Александру Михайловичу Голицыну:
«Князь Александр Михайлович! Контр-адмирал Грейг, прибывший с эскадрой с ливорнского рейда, имеет на корабле своем под караулом ту женщину. Контр-адмиралу приказано без именного указа никому ее не отдавать. Моя воля: чтобы вы…»
24 мая 1775 года.
Была ночь, но во дворце генерал-губернатора Санкт-Петербурга князя Голицына не спали. Князь Александр Михайлович, грузный шестидесятилетний старик, сидел в своем кабинете. Перед ним навытяжку стоял молоденький офицерик — капитан Преображенского полка Александр Матвеевич Толстой.
Тучный князь тяжело поднялся с кресел, пошел к дверям. Распахнул двери: в маленькой комнате, у аналоя с крестом и Евангелием ждал священник в полном облачении.
— Прими присягу, Александр Матвеевич, — обратился князь к капитану.
— Клянусь молчать вечно о том, что надлежит мне увидеть и исполнить… — звучал в тишине голос Толстого.
— И людей своих к присяге приведешь. И растолкуй им, что, коли хоть одна душа узнает, — наказание беспощадное… В Кронштадт поплывете ночью… И вернешься с нею в крепость тоже ночью… чтоб ни одна душа…
И князь обнял капитана:
— Ну, храни тебя Бог!
В ночь с 24-го на 25 мая 1775 года.
Яхта с капитаном Толстым и шестью преображенцами с потушенными огнями плыла из Петербурга в Кронштадт. На берегу и на судах, мирно качавшихся на якорях в устье Невы, давно спали.
Глубокой ночью подплыли к Кронштадту. Неслышно скользила яхта по военному рейду. «Святослав»… «Африка»… «Не тронь меня»… «Европа»… «Саратов»… «Гром»… Стояли на рейде в ночи линейные корабли и фрегаты, залитые призрачным светом.
У шестидесятипушечного адмиральского судна «Три иерарха» яхта замедлила ход.
В каюте капитана Толстого уже ждал контр-адмирал Самуэль Карлович Грейг.
— Весь завтрашний день, капитан, вы и ваши люди проведете в каютах. — Грейг говорил по-французски: он был не так давно на русской службе и плохо владел русским. — Ни с кем из корабельной команды не видеться и не разговаривать… И только когда на корабле отойдут ко сну…
Ночь, 25 мая 1775 года.
На темную палубу вывели несколких мужчин и двух женщин. Одна из женщин одета в черный плащ с капюшоном, глубоко надвинутым на лицо.
— Настоятельно прошу вас, госпожа, — обратился Грейг по-итальянски к женщине, — не открывать лица и не говорить ни с кем до прибытия в назначенное место. Непослушание только ухудшит ваше положение.
Не дослушав адмирала, женщина молча направилась к борту.
Ее усадили в покойное кресло и спустили вниз — на яхту.
Адмирал почтительно помогал ей.
Дважды прозвенели куранты на Петропавловской крепости, когда яхта пристала к гранитным стенам.
В белой ночи на пристани темнела фигура в плаще и треуголке. Яхту встречал сам хозяин крепости — Андрей Григорьевич Чернышев, генерал-майор и санкт-петербургский обер-комендант.
Женщина в черном плаще молча глядела на гранитные стены и беспощадный золотой шпиль…
Арестованных быстро размещали по казематам Алексеевского равелина. Захлопывались двери камер, лязгали засовы…
И в крепости наступила тишина. Будто ничего и не произошло.
Комендант Чернышев торжественно ввел женщину в просторное помещение, состоявшее из трех светлых и, главное, сухих комнаток, что было большой редкостью в крепости, постоянно затоплявшейся Невой. Сие была его гордость — помещение для особо важных преступников.
Женщина сбросила капюшон — и бешено сверкнули ее раскосые глаза.
— По какой причине осмелились арестовать меня? — яростно выкрикнула она по-итальянски.
26 мая 1775 года, ранним утром, в своем кабинете за бюро с медальоном императрицы князь Александр Михайлович Голицын писал донесение: «Всемилостивейшая государыня! Известная женщина и свиты ее два поляка и слуги и одна служанка привезены и посажены сего дня в два часа поутру за караулом в приготовленные для них в Алексеевском равелине места под ответ обер-коменданта генерал-майора Андрея Чернышева…»
Прошло два с лишним года.
В ночь на 5 декабря 1777 года в Санкт-Петербурге стояли лютые морозы.