Всегда буду рядом — страница 20 из 48

Игорь Иванович подошел к этому проекту с уже отлично известной нам дотошностью. Репетиции должны были продолжаться с сентября по май, и все мы, задействованные в постановке, обязаны были полностью посвятить себя нашим героям.

Где-то в октябре или ноябре, когда репетиции уже шли вовсю, мне в очередной раз позвонили с киностудии и предложили роль в фильме. Стояли уже девяностые, кино медленно загибалось, и с экранов лезла в основном невероятная, неприкрытая пошлость. Какие-то низкопробные, на коленке сварганенные истории любви, поразительные в своем идиотизме комедии, тупые низкобюджетные «стрелялки» – уцененный Голливуд. Меня же внезапно позвали на столь редкий в те годы серьезный проект – экранизацию рассказов Бунина.

– Режиссер – Горчаков, – сказала мне в трубку звонившая мне с «Мосфильма» ассистент по актерам.

И в памяти у меня немедленно всплыл спектакль, который мы ставили после четвертого курса. Я вспомнила, как по завершении действа спустилась в зал, со знакомым трепетом пытаясь отыскать взглядом среди зрителей Болдина. К тому моменту я давно уже по выражению его лица могла понять, что он думает о моей игре. Удостоилась ли она его сухого «неплохо» или получила неприязненное «халтура!». Но в этот раз, отыскав Игоря взглядом, я обнаружила, что не могу разобрать его эмоций. Он смотрел на меня как-то странно, и мне – неслыханное дело! – почудился даже какой-то испуг в его глазах. Будто бы он увидел во мне что-то такое, чего не замечал раньше.

Я тогда поспешила к нему, но меня перехватил высокий сутуловатый мужчина в поблескивавших под электрическими лампами очках.

– Влада Мельникова? – спросил он, я кивнула. – Я запомнил вашу фамилию, – улыбнулся он. – Должен сказать, Влада, ваша игра меня очень впечатлила. У вас большое будущее.

Краем глаза я заметила, как ревностно наблюдал за всей этой сценой Болдин. И только в эту секунду до меня дошло, что заговоривший со мной человек был не каким-то там случайно забредшим на студенческий спектакль зевакой. Я внезапно узнала его – это был обласканный советской властью кинорежиссер Горчаков.

Так, значит, он заметил меня еще тогда и вот теперь приглашал на пробы. А Болдин, видевший всю сцену, вероятно, еще в тот вечер заподозрил, что Горчаков захочет привлечь меня к какому-то своему проекту, потому и следил за всем происходящим таким хищно-собственническим взглядом.

Сняться в фильме у самого Горчакова было для меня, начинающей актрисы, конечно, очень заманчиво. Ясно было, что после такого имя мое станет известным и от дальнейших предложений отбоя не будет. Но у меня же впереди была Катерина, я жила и грезила ею. И потому, даже не задумавшись особо, привычно пробормотала в телефонную трубку.

– Извините, я сейчас занята.

Стас – в те дни мы с ним стали видеться реже, но тогда он зачем-то зашел ко мне домой – хмурился, слушая этот мой телефонный разговор. И когда я бросила трубку на рычаг, спросил:

– Куда тебя приглашали?

– К Горчакову, в «Чистый понедельник», – отмахнулась я.

– И ты отказалась, – покивал он.

– Конечно, отказалась. У меня же «Гроза»…

Мы со Стасом вернулись на кухню, где пили чай. Но он не сел к столу. Почему-то продолжил ходить по шестиметровой комнатушке, ссутулившись и машинально переставляя мамины баночки со специями. Потом обернулся ко мне, сложил руки на груди и вдруг сказал:

– Влада, ты вообще обращала внимание на то, что он с тобой сделал?

– Кто? – искренне не поняла я.

– Болдин, – бросил Стас.

– Ну… Если отбросить скромность, сделал из меня настоящую актрису? – пошутила я. – Как всегда и намеревался.

Стас помолчал, будто подбирая слова, а потом, видимо решив наплевать на деликатность, взмахнул руками и вдруг огорошил меня:

– Он же полностью тебя подчинил, уничтожил твою волю. Посмотри, ты уже и шагу не можешь ступить без его одобрения и восхищения.

– Что? – фыркнула я. – Ты что такое несешь, Стасик? Да мы с ним не сходимся ни в одном соображении. Я, конечно, знаю, что на курсе все мне завидуют из-за того, что Болдин отдает мне главные роли, но уж от тебя никак не ожидала.

Я сердито толкнула чашку, и чай, выплеснувшись через край, разлился по столу.

– Я, Влада, тебе не завидую, – нехорошо усмехнувшись, отозвался Стас. – Я пытаюсь тебя спасти, пока не поздно.

– Сколько пафоса, – фыркнула я. – Стасик, не впадай в драму.

– Ты посмотри на себя, – он вдруг подался ко мне и встряхнул за плечи. – Болдин – гениальный педагог, спорить не буду. Он сразу тебя разглядел, он помог тебе раскрыться, научил… Но ты давно уже его переросла, ты стала настоящей состоявшейся актрисой. И Горчаков это заметил тогда, на весеннем спектакле. А Болдин все понял, и ему это очень не понравилось. Он должен был отпустить тебя в свободный полет. А ему нравится держать тебя в ученицах, подмастерьях. Ты пойми, он же просто боится, смертельно боится, что ты осознаешь это, что почувствуешь себя свободной. И уйдешь. Потому и не дает тебе поднять головы, потому и держит тебя в этом своем мороке. У тебя же ничего не осталось – ни друзей, ни самостоятельных решений – кругом один Болдин. Да и потом… ты меня прости, конечно, но он, ко всему прочему, просто по-мужски боится, что ты уйдешь к кому-то молодому и красивому. Влада, я не стану отрицать, он гений – но он же старик! А тебе только двадцать два.

Слова Стаса подействовали на меня, как холодный душ. Нет, я, конечно, попыталась что-то ему возразить, буркнула в ответ что-то неприветливое, но дело свое он сделал. Я будто очнулась от того угара, в котором находилась последние полтора года.

До сих пор я словно бы смотрела на все происходящее в моей жизни не то что бы через розовые очки. Нет, словно сквозь странное наркотическое марево. Все мои взаимоотношения с Болдиным были как будто подернуты этаким слегка сюрреалистическим флером принадлежности к высокому искусству, мастерству, служению гению. А разговор со Стасом словно вытащил меня из этого пьянящего, путающего сознание тумана. Я очнулась, огляделась по сторонам и…

Нет, я не то чтобы разом изменила свою жизнь. Я просто вдруг взглянула на нее под другим углом. И увидела то, чего не замечала раньше. Мне вдруг очень отчетливо стало ясно, как исподволь Болдин прогибал мою волю. Как я, уверенная, что гордо шествую своим путем, вольно или невольно следовала тому, что внушал мне он. Играла так, как требовал он, и те роли, которые выбирал для меня он. Отрывалась от любых дел, когда он звонил и звал меня смотаться на его «Ниве» на очередную чужую дачу. Чутко улавливала его настроение и, воображая, будто сопротивляюсь его давлению, на самом деле выдавала именно те реакции, которых он от меня добивался.

И этой его властью дело не ограничивалось. Мне вдруг с болезненной очевидностью открылось, каким самолюбованием было проникнуто все его существование. Как он поднимался на кафедру во время занятий и гремел оттуда, явно красуясь, наслаждаясь завороженным молчанием, повисавшим над рядами. Я словно впервые услышала истории, которые он рассказывал о себе – о том, как одна знаменитая писательница, прижизненный классик, была влюблена в него, юного театрального режиссера, без памяти, безумствовала, ходила на все его постановки, ревновала. Прямо видно было, как эта древняя история до сих пор льстит его самолюбию.

Но самым отвратительным было то, что я вдруг по-иному взглянула на его отношение ко мне. На временами нападавшее на него болезненное исступление, когда он жадно целовал меня – так, словно боялся, что я в любой момент могу ускользнуть, – и требовательно шептал:

– Ты – моя! Ты понимаешь это? Моя!

Если раньше я принимала эти его слова за выражение яркой страсти, то теперь мне стал слышаться в них какой-то гипнотический оттенок. Заявить права на собственность, подавить даже мысли о сопротивлении, присвоить.

Черт возьми, я ведь была уже состоявшейся актрисой. Я не могла не отдавать себе в этом отчета. Я давно уже переросла это амплуа восторженной ученицы. Он же, по всей видимости, считал, что я принадлежу ему, что он вырастил меня – для себя, для своих постановок, для воплощения своих идей. И отпускать меня на волю не собирался.

Осознав все это, я вдруг невероятно разозлилась. На Болдина, на себя, даже на Стаса, так безжалостно открывшего мне глаза. Злость переполняла меня, кипела внутри, требуя выплеска. Мне жаль было своей юности, растраченной на поклонение тщеславному демону, упущенных ролей, пролетевших словно в угаре полутора лет. Я пока еще не готова была признаться себе в этом, продолжала жить по накатанной, все это только зрело внутри, наливалось мощью, и я уже чувствовала, что взрыв был не за горами.

В один из дней я предложила встретиться своим школьным подругам, Таньке и Кире. В последнее время мы стали видеться реже – у каждой уже была своя жизнь, и дороги наши теперь редко пересекались. Кира, работавшая в модельном агентстве, стала еще красивее, резче и циничнее. Ее поразительная, инопланетная красота как будто оформилась, расцвела ярче, чем прежде. И, разумеется, получила достойную оправу в виде дорогих туалетов, на которые мы с Танькой в те голодные девяностые могли только облизываться.

Танька же, наоборот, окончательно завязав со своим балетным прошлым, как-то оплыла, округлела, стала хмурой и суетливой. Она, как и я, перешла на пятый курс института, но видно было, что вся эта текстильная эпопея ей не по душе. Таньку по-прежнему тянуло к миру искусства, и мои излияния она в тот день, в убогой еще полусоветской кафешке, выслушивала с жадностью. А потом вынесла вердикт в этой своей до нелепости наивно-искренней манере:

– Ты должна с ним порвать. Если любовь ушла, это просто нечестно – тянуть. Он ведь творческий человек, режиссер, педагог. Он все чувствует. Ты только мучаешь вас обоих.

– Эх, узнаю брата Таню, – тут же вклинилась Кира. – Сплошное: «умри, но не давай поцелуя без любви».

– А что, по-твоему, это смешно? – вспыхнула Танька.

– Не смешно, – помотала головой Кира. – Только несовременно немножко. – Она вдруг потянулась к Таньке через стол и поцеловала ее в висок. – Это я просто злюсь и завидую тебе, Танюха. Как это тебя угораздило такой остаться?