И вскипел.
— Нет бога, понял?!
— При чём тут бог?
— А при том, что не венец творения ни ты, ни я, ни они, — Олег махнул рукой в гостиную, откуда слышались голоса, — а машины! Сидят дураки и рассуждают о роботах, киберах, а сами чем от них отличаются? Ведь мы так по-машинному устроены, что машинней нельзя. Как мы друг друга видим? Как мыслящие существа? Чёрта с два! Мы не предмет видим, а заложенное в нём представление. Кто такой Серёжка? Чудный парень, чистейший человек, страдалец. А Лидка? Сама природа! Мудрая и добрая. Терпеливо несёт свой крест. А крест — это я. Бяка, кака, пьяница, дебошир, способный, но не оправдавший… Остряк, пошляк. И не выбьешь этих запрограммированных штампов! Патефонная пластинка у каждого в башке крутится и повторяет, бормочет без конца: способный парень, погубивший себя, способный — погубивший, способный — погубивший…
— Да кто тебе сказал, что погубивший?
— Ну, пусть гибнущий. Не в оттенках дело. А в пластинке, которую никто разбить не может. Ну кто, по-твоему, Серёжка?
— А по-твоему?
Он ответил не задумываясь:
— Эгоцентрик, эгоист, капризный слюнтяй, всё что угодно, только не страдалец!
— Ну, знаешь! По-твоему, он не мучается сейчас?
— Сейчас он мою жену лапает. Какое ж это мучение? Ты что, её никогда в купальнике не видел?
— Олег! Остановись.
Я протянул руку, чтобы отнять у него бутылку, и он отдал.
— Возьми, она пустая. А Лидку я лучше вас знаю…
Он приоткрыл дверь в гостиную пошире.
— Ладно. Оставим страдальца и мою супругу в покое. Пусть утешаются. Послушай-ка этих олухов!
Говорил кандидат Коля.
— Мы считаем, что атмосфера в системе Сатурна метановая. Это действительно мёртвый газ. Но не исключено, что она азотная. Воздушная азотная оболочка, облака, даже дожди, возможно, целые моря жидкого азота на поверхности, где температура выше. В морях льды из какого-нибудь соединения типа аммиака…
— Аммиак — это обыкновенный нашатырь, между прочим. Помогает с похмелья, — заметил Олег.
— Налицо все эти три среды — жидкая, твёрдая и газообразная, — и то, что азот входит во все жизнетворные соединения, позволяет предположить…
— Дурак, — сказал Олег, — «азот» по-гречески — «неживой» значит.
— …Конечно, температурные параметры минус сто-двести по Цельсию представляются нам жутковатыми. Но ведь температурный режим — понятие относительное. Кто сказал, что идеал двадцать пять градусов? Любой пингвин с вами не согласится. Он предпочитает пятьдесят ниже нуля.
— А я сорок предпочитаю, — усмехнулся Олег.
— Что касается форм живых существ, почитайте академика Колмогорова. Они могут быть даже не твёрдыми, в нашем понимании…
— Жидкостные интеллектуалы? — переспросил кто-то.
Олег захохотал.
— Сами они жидкостные. С разжиженными мозгами. Про Сатурн знают, а про себя — ни шиша. На академика надеются.
Конечно, он был зол и несправедлив, а предположение Коли, что атмосфера на спутниках Сатурна может быть не метановая, а азотная, теперь, через много лет, американская станция подтвердила. Но не о научных гипотезах сейчас речь идёт и не о тайнах мироздания, а о нашем земном житье-бытье, которое из понятного и радостного углублялось уже кое у кого в сумрачные дебри. И при всей своей пьяной озлоблённости Олег в чём-то прав был — и себя и других видели мы поверхностно, а дебри всё ещё за лесопарк принимали, где каждая тропинка на аллею выводит. Однако вышли не все, кое-кто заблудился в чаще, и многим в себе и в друзьях неожиданное открыть предстояло.
Но Олег гнев свой смирил вдруг, чему я рад был чрезвычайно, потому что скандалом уже попахивать начало. Повлияло на него, как я понимаю, то, что Лида с Сергеем у стола появились, а не остались где-нибудь в свободной комнате прелюбодействовать. Вот Олегу, хоть и уверял он меня в своём безразличии, и полегчало, и он шагнул в гостиную снова почти весёлый.
— Кончайте свою бодягу, интеллектуалы жидкие! Горло пересохло.
Тем временем научная тематика всем порядком поднадоела, и клич был услышен. Спорщики дружно устремились на застольные места.
— Вот так, вот так, — потирал Олег руки с удовольствием. — «И тут взволновался народ, и каждый потолще старался намазать икрой бутерброд!»
Снова возникла потребность повеселиться.
Конец этого вечера запомнился мне непрерывно повторяемым маршем из кинофильма «Мост через реку Квай». Знаете, бодрый такой напористый мотивчик:
Тра-та! Та-ра-та-ра, та, та!
Всем он по душе пришёлся, хотя, строго говоря, это и не танец. Зато двигаться можно было под него как угодно, ритмично и быстро. Тогда ещё в новинку было танцевать как получается. Мы ведь строго воспитывались, понимали, что фокстрот и слоуфокс — вещи разные, а уж танго и вальс — ничего общего. Из-за этого страдали многие, кто не мог разницу усечь. Стояли на вечерах у стенок, бедолаги, танцующими презираемые. А теперь вольные движения победили. Да ещё на дистанции, так что никто даме ногу отдавить не опасается. Вот и мы во вкус этой безопасной свободы вошли и шпарили.
Тра-та! Та-ра-та-ра, та, та!
Только посуда в буфете позвякивала.
Я с Лидой топал. Она раскраснелась и танцевала весело, будто отринув всё неприятное, а когда запыхалась и остановилась, сказала, дыша через силу:
— Ну и прилипчивый мотивчик! Ноги сами ходят. Помнишь, как мы вот так же под «Мари» завелись?
— Было.
— Вот именно, было. А будет ли ещё?
— Старости боишься? Рановато.
— Не старости. Печали, которая глупости делать мешает. В жизни ведь как? Задумался, загрустил, вот и прозевал глупость. А без глупости и радости не бывает.
— Глупость — радость недолгая, — возразил я.
— Всякая радость хороша.
— На мгновенье наслажденье?
Она засмеялась.
— Скучные вы, мужики. Если не пьёте, так философствуете.
— Не все, — сказал я, глядя на Димку, который танцевал рядом с артисткой, но на сближение выйти не решался.
Лида тоже посмотрела.
— Всё старается Аргентинчик?
— Как видишь.
— Пустой номер. Он в этих делах не ведущий, а ведомый.
— Я же говорил. Помоги парню.
— Поможем.
— В самом деле? Есть кто на примете?
— Есть, — сказала Лида.
Не знаю, что она имела в виду. Может быть, вовсе и не то, что, как мне кажется, потом случилось. Ведь она не знала, что Олег видел их с Сергеем и обозлился, и потому, наверно, когда все одеваться стали, заявил вдруг, что домой не пойдёт, а останется ночевать — впрочем, дело уже под утро было — у Сергея, которого к тому времени уложили на диван, стянув пиджак и башмаки.
— Я верный друг, — повторял Олег упрямо. — Я товарища в беде не оставлю. Вдруг ему, лапочке, помочиться захочется, а туалет спьяну не найдёт. Я провожу. Я и в постель горшок подать могу, я не гордый.
Лида махнула рукой и сказала презрительно Аргентинцу, который склонял Олега вернуться под свою кооперативную крышу:
— Брось его, Димка! Пусть допивает, что в бутылках осталось. Думаешь, зачем он остался?
Мы уходили один за другим, а Олег стоял в дверях, глядя нам вслед с одеревеневшей какой-то, иронично застывшей полуулыбкой-полугримасой.
На улице Лида предложила:
— Проводи меня, Дима.
Взяла его под руку, и они растаяли в рассветном блёклом тумане.
Потом, через много лет, когда Олега уже не было, я вспомнил этот зябкий туман и серую шубку Лиды, которая в тумане растворялась, вспомнил, читая новую повесть Аргентинца. Речь там шла не о Новом годе, и люди другие были, на нас не похожие, но был и герой, который неожиданно для себя вторгся в сложные отношения в чужой семье. Однажды ему пришлось провожать жену приятеля, и он проводил её до дома и собирался проститься у порога, зная, что мужа нет, он в отъезде.
Дальше в повести было написано:
«Стоял густой туман, и чтобы уйти и потерять её из виду, мне стоило сделать каких-нибудь два шага. И это почему-то останавливало меня, и я никак не мог отпустить её руку, вернее, мокрый рукав серой кроличьей шубы. Не знаю, как она поняла моё колебание, но почувствовала его и сказала:
— Мне не хочется оставаться одной.
— Если позволишь, я зайду, — ответил я, невольно понижая голос, хотя совсем не думал о том, что может произойти там, наверху, в квартире.
— Да, зайди.
Она быстро пошла по лестнице, быстро отперла ключом дверь и вошла, но не остановилась в прихожей, а прошла одетая прямо в комнату. И тут только оглянулась на меня:
— Раздевайся.
Я снял пальто и шапку, вошёл в комнату. Она всё ещё стояла в шубе, но когда я подошёл, сбросила её, просто опустила руки, и шуба соскользнула на пол. Я наклонился, чтобы поднять её, но она остановила меня:
— Не нужно.
Я смотрел на неё с недоумением, всё ещё не понимая, что должно произойти.
— Что с тобой? Ты так переживаешь?
Она молча кусала губы.
— Из-за него? Ты очень любишь его?
Она подвинулась ко мне вплотную, и я увидел, как бьётся жилка у неё на шее.
— Я его ненавижу…
Последний слог этого чётко растянутого слова «не-на-ви-жу» она произнесла, уже касаясь губами моих губ, и мы оба, как подкошенные, опустились на пол, на брошенную на паркет шубу.
Лицо её после первого и единственного большого поцелуя замерло, глаза были закрыты, и губы сжались, будто она напряжённо прислушивалась к самой себе, к тому, что происходит внутри её и не имеет ко мне никакого отношения. И только под самый конец лицо исказилось судорогой, и на глазах выступили слёзы, совсем немного.
Она постаралась улыбнуться.
— Теперь мне хорошо, — сказала она шёпотом.
Я хотел поцеловать её, но она отстранила меня:
— Не нужно. Уходи.
Я встал и оделся, а она осталась лежать, прикрывшись полой шубы.
— До свиданья.
— Уходи, — повторила она.
В прихожей я ещё на минуту остановился, но из комнаты не было слышно ни звука.