— Нечего забивать ребенку голову. Главное, он скоро будет здесь.
Митя Бобриков избавился даже от троек; он собрал вместе с Володей приемник и теперь уже не говорит, что ему только спать хочется, хотя племянница все еще не устроена и по-прежнему неспокойна.
Скоро он поедет в Артек. Ольга Битюгова сказала:
— А я буду совсем рядом: мой санаторий в Гурзуфе.
В субботу вечером Володя пошел в кино. Немного смутно было на душе, оттого что Битюгов сказал сегодня ему и Коле:
— Конечно, мы сильнее всех. Но международное положение очень тяжелое: вся Европа в огне, и не может быть, чтобы нас это не задело.
Но потом опять стало весело. В хронике показывали как раз то, о чем Володя недавно прочитал в газете. На экране высилась домна; корреспонденты задавали вопросы трехглазым шахтерам, и те отвечали уверенно и спокойно. А гости записывали и удивлялись. И то же было на Сталинградском тракторном, где выступали стахановцы и шли одна за другой новые сильные машины. Потом показали Нину Думбадзе, знаменитого дискобола. Она красиво замахивалась диском и сама была удивительно хороша.
«Облик нашей жизни», — думал Володя.
У выхода он увидал Машу и Дусю.
— Что это вы такие веселые?
— А ты?
— Я всегда такой.
— Ну, и мы, — сказала Маша.
Она переглянулась с Дусей.
— Я вижу, у вас секрет.
— Ага. В день ее рождения, — Дуся хихикнула, указав на Машу, — ребеночек появится.
— Как?
— Родится, — таинственно прошептала Дуся.
— У кого?
— У Верочки Шариковой, у нашей соседки.
— Откуда же вы знаете когда? И даже в какой день?
— Вера Васильевна сказала.
— А это значит, под Новый год, — пояснила Маша.
— Ага! — повторила Дуся. Ее переполняли разные новости, которые она успела узнать. — А ей, — она опять указала на Машу, — знаешь что задали? Десятую сонату Бетховена!
— Должно быть, трудная вещь? — спросил Володя.
— Не очень, — сказала Маша.
— Но и не легкая!
Маша уже знала, что трудность сонат не возрастает по номерам и что десятая соната Бетховена легче восьмой и даже второй. Но ей не хотелось огорчать Дусю и конфузить ее перед мальчиком, который ей нравится.
Вернувшись домой, Маша застала почти всех жильцов на кухне. У всех было приподнятое настроение. Пекли, готовили на завтра. Но вот Вера Васильевна, которая всегда последняя уходила из кухни, объявила, что пора спать: «Что, в самом деле, за бессонное царство!»
— Сейчас, сейчас, — весело отозвалась Оля Битюгова, хлопотавшая у своего стола.
Наутро предстояло ехать в Крым, и она заготовляла еду на дорогу. Ей было гораздо лучше. Семен Алексеевич вышел из своей комнаты и стал неловко помогать. И сквозь тревогу любовался Олей, которая разрумянилась и была очень мила. Даже ямочки обозначились на ее щеках — след ямочек, давно пропавших.
— Завтра поспим, — сказала Варвара.
Маша долго помнила, что именно в этот вечер Варя была непривычно доброй, почти веселой. Она гладила платье, потом пришивала к нему воротничок. В первый раз с начала лета решила поехать в выходной в Парк культуры на гулянье. С подругой. Кто знает: пока молода, может все случиться. Какая-нибудь встреча… Варя сказала Шариковой, что сама потушит свет и все приберет на кухне.
— Завтра? — переспросил Пищеблок, неизвестно почему тоже околачивающийся на кухне. — Вы хотите сказать: сегодня? Ибо, к вашему сведению, двенадцать пробило и наступил новый день. — Он покосился на стол художницы и прибавил: — А люди неисправимы.
Но это было сказано без гнева, а только с сокрушением.
Женя проснулась в половине пятого от неприятного сна. Было уже светло. Липа шелестела на дворе. Где-то успокоительно пропел петух. Женя прислушалась.
«Ничего, — сказала она себе, — не надо валерьянки. Все хорошо. Воскресенье».
И снова заснула. Все во флигеле и в других домах крепко спали, не подозревая, что именно в эти минуты оборвался и повис над пропастью неоконченный месяц июнь.
Город такой же, каким был недавно. Летние улицы, деревья, здания в лесах. Но необычная многолюдность, смятение, эшелоны войск и орудий, паническая суетливость людей, толпящихся у магазинов, — все это уже признаки несчастья, которое обрушилось на всех сразу, не пощадив ни одной семьи.
В памятный день, третьего июля, когда Сталин выступал по радио, и голос у него прервался, и было слышно, как наливают воду в стакан, — это было страшно, никто не мог ожидать этого — многие поняли: то, что происходит и придется пережить, во много раз ужаснее, чем все прошлые войны. Но были люди, которые это поняли еще раньше, и прежде всего бойцы.
Пока еще находились на своих местах и работали, почва под ногами была твердой. Но она заколебалась, словно размытая паническим словом «эвакуация». Все уезжают. Эвакуация заводов, учреждений. Эвакуация детей… Разлука.
Уехать. Покинуть Москву.
В один из дней во флигель забрела седая растрепанная женщина. Раньше ее никто не видел, должно быть, пришла издалека. Глаза у нее блуждали. Она стучалась в каждую дверь и всем задавала один и тот же бессмысленный вопрос:
— Где можно уехать?
Не «куда», а «где».
Евгения Андреевна поднесла ей воды.
— Откуда вы? — спросила она.
Но та только переводила глаза с одного на другого.
— Что вы умеете делать?
— Ничего, — ответила женщина.
— Но у вас есть дети, родные?
— Никого, — ответила женщина.
— Как же вы существуете?
— Уехать, — повторяла она, озираясь.
Выпив воды, она сказала, что сторожит базу, какую, она не могла объяснить. Но базы уже не было, никто не пришел сменить сторожиху. И она стала искать «пункт».
— Какой пункт?
— Уехать, — опять повторила она.
Женя увела старуху куда-то с собой.
Полю этот приход незнакомой обезумевшей женщины окончательно лишил мужества. Она заломила руки и зашептала: «Что будет, что будет…» Срок Левиной службы кончился, но он не успел приехать. Так и не видал своей дочери с того дня, как она родилась. Розалия Осиповна разводила руками. «Всю жизнь я только и видела, как люди рождались, — говорила она всем и каждому, — и я не понимаю, как может быть война!»
Их отправляли куда-то в Кировскую область.
Труднее всех в доме приходилось Битюгову. С того дня как он получил повестку из военкомата, Оля совсем надломилась, слегла. Путевка в санаторий, выписанная до первого августа, лежала на столике, и Оля не позволяла уничтожить ее. Сама она должна была уехать в Новосибирск, куда увозил ее Николай Григорьевич Вознесенский, ответственный за эвакуацию своего института.
— Все будет сделано, — уверял он растерявшегося Битюгова, — все, что только возможно. Но должен сказать тебе, Сеня, то, что не говорил раньше. Положение очень серьезное… Я не говорил тебе, потому что…
— Ты не говорил, но я знал. Я только надеялся.
— …потому что в нормальных условиях можно было рассчитывать… Положение не безнадежное, но серьезное. Будет сделано все, что только в силах человеческих.
— Одна твоя готовность, Коля…
Вознесенский перебил его:
— Ладно. Мы мужчины, и оба мобилизованы, так что нам все понятно.
А лето цвело напрасным изобилием. Стояли безоблачные дни. Даже в городе не было пыльно. Но дачники возвращались в город и распаковывали вещи с тем, чтобы начать укладываться для более длительного путешествия.
Каждый день кого-нибудь провожали. Уезжал и Володя с матерью. В последний раз он собрал товарищей под липой.
Но прощание получилось натянутым: непривычно было прощаться. Володя часто взглядывал на Машу, которая стояла в стороне, держась за Дусину руку. А Дуся казалась сердитой.
— Возраст у нас неподходящий, — прервал молчание Митя Бобриков, — ни то ни се.
Машина, нагруженная вещами, двинулась. Мать окликнула Володю. Он подошел к девочкам.
— Назначаю вам свидание после войны, — сказал он, — на этом самом месте.
Он хотел еще что-то прибавить, но только крепко стиснул руки обеим. Потом повернулся и побежал к машине. И, уже садясь, громко крикнул всем:
— До свидания. До встречи!
— Лучше не скажешь, — иронически заметил Виктор.
Но дыхание у него прервалось, и, когда машина отъехала, он отвернулся и зашагал прочь.
Дуся ревела в голос. Она стремительно вбежала во флигель, захлопнув входную дверь.
А Маша вышла за ограду на пустырь, за которым начиналась река. Удивительный покой царил в этом уголке, еще не тронутом войной. Река блестела. Полный шар солнца медленно скрывался за горизонтом.
Здесь на пустыре стоял и глядел на реку Андрей Ольшанский. Счастье охватило Машу, и она остановилась. Но тут же вспомнила, что это последний вечер. Первый и последний.
Что же делать теперь?
Все утро Андрей помогал укладываться своим и соседям. Теперь, видимо, хотел остаться один. Но Маша не могла уйти. Она знала, что Ольшанские уезжают завтра утром.
— А вы? — спросил он. — Или вы остаетесь?
— Уезжаем в Свердловскую область, — деревянно выговорила она.
— А мы в Новосибирск.
Она знала. И Ребровы едут туда.
— А ты помнишь, как меня зовут? — вдруг спросила она.
— Конечно, помню. Маша. Мария.
«Вот и сказать, — думала она. — Когда же еще?»
— Какое высокое небо! Никогда не видал его таким.
— Это — в последний раз, — сказала она тихо.
Он молчал. Может быть, не расслышал.
— Если бы ты дал мне свою фотографию, — начала она дрожа, — я была бы тебе очень благодарна.
Она точно бросилась вниз с обрыва.
Он посмотрел удивленно. Но расстегнул верхний карман куртки.
— Как раз вчера снимался для удостоверения. Посмотри: такая тебя устраивает?
Она взяла карточку обеими руками.
— А у тебя нет фото?
Она никак не ожидала, что он спросит ее об этом.
— Есть, но такое ужасное, что лучше не надо.
Дома у нее было изображение девочки-Щелкунчика с безумными, выпученными глазами. Фотограф предложил ей узнать карточку среди других. Сам-то он не узнал бы.