Но Маша вышла на улицу. Была зла на Викторию, которая осталась в фойе, на пианистку с ее завораживающей музыкой и более всего — на себя, что поддалась этому. Была опять зима, фонари едва горели, начиналась метель, но это была не та зима и не та метель, что на фронте.
Подруга догнала ее.
— Вот! — сказала она, торжествующе размахивая программкой. — Надписала! «На память милой Виктории» — видишь?
Маша пожала плечами.
Вдруг девочки заметили, что они не одни. Человек небольшого роста в барашковой шапке шел рядом. Это не было случайностью. Он смотрел на них и ждал случая, чтобы заговорить.
Виктория стиснула руку Маше и с беспокойством оглянулась. Но незнакомец словно и не заметил этого.
— Какой прекрасный концерт! — сказал он. — Вот уж действительно нечаянная радость! Как вам понравился полонез? А этюды Листа? Я слыхал их по радио, но разве сравнишь с живым исполнением?
Глаза у незнакомца блестели, выражение лица было смущенно-решительное, как у людей, томимых невысказанностью и не могущих долее молчать. Это был один из тех маньяков-любителей, которые не умеют переживать свой восторг в одиночку. Они готовы пренебречь приличиями и заговаривают с первыми попавшимися людьми, уверенные, впрочем, что встретят сочувствие.
— Вы, наверное, музыкант? — очень вежливо спросила Виктория.
— Нет. Но не чужой музыке.
Он снова стал говорить о концерте. Виктория отвечала короткими репликами. Маша молчала. Ее досада не прошла, но странное дело: слова незнакомца, вместо того чтобы еще сильнее раздражать, как будто немного успокоили ее. Только один раз она сказала, что теперь увлекаться музыкой даже непатриотично.
Незнакомец с удивлением посмотрел на Машу.
— Патриотизм проявляется по-разному, — медленно ответил он. — Те, кто именно теперь, сейчас, продолжают учиться, играть, сочинять и делают это самозабвенно, в полную силу, — они тоже патриоты. Я преклоняюсь перед ними.
— Если уж преклоняться, так перед бойцами прежде всего.
— Кто ж говорит? Но и в тылу должен кто-нибудь остаться. И остаются.
— Они работают для фронта, — сказала Маша сурово.
Незнакомец промолчал. Но то, что ему хотелось сказать, было настолько важно для него, что даже явное недружелюбие этой странной девочки не могло его остановить.
— Я знаю одного старика музыканта, — сказал он. — Его забросило из южного города в сибирский поселок, — какая уж там музыкальная жизнь, сами понимаете! Старик чертовски устал за всю свою жизнь. Получает пенсию, жена с ним, мог бы оставить свое дело. И что же? Он собирает поселковых ребят и начинает с ними заниматься. Ходит с ними в красный уголок, где есть фортепиано… Сам его настроил, и играет, и учит. Денег, конечно, никаких не берет. Вот это патриот, по-моему.
— Это ваш друг? — спросила Виктория.
— Друг всех честных людей.
— Старый человек, — сказала Маша, — может делать что хочет. А молодые — все эти музыканты, актеры… Разве можно видеть смысл жизни в том, что они теперь делают?
— Смысл их жизни ясен.
— В чем же он?
— В том, чтобы сохранить человеческое.
— А война?
— Что же война? Она пройдет. А искусство останется. Должно остаться.
— Конечно, — подхватила Виктория.
— У вас глубоко национальный характер, — сказал незнакомец Маше, — русский человек всегда испытывает угрызения совести. Дай ему хоть крошечный кусочек счастья, он откажется от него только потому, что другие обездолены. Не умеет, не может быть счастливым.
— А вы можете? — спросила Маша.
Я тоже русский человек, — спокойно ответил незнакомец, — но смотрю несколько иначе. Когда придет мой черед, я распрощаюсь со всеми радостями. Но мне не придет в голову проклинать их.
Виктории было неловко. Чтобы загладить Машину резкость, она сказала:
— Странно, что вы не музыкант. Вы ее так знаете, музыку.
— Я экономист, работаю на Уралмаше. Но мы, племя любителей, многочисленны. Это знамение времени. Раньше их было совсем немного, а теперь… Кто сам играет, кто своих детей обучает, кто по концертам бегает. Видели, сколько сегодня народу пришло? Разбужены силы в человеке…
— Нам так интересно, — сказала Виктория.
— А вы сами играете? — спросил незнакомец.
— Нет. Мы тоже любители.
— А! В таком случае желаю вам успеха…
— Я сначала испугалась, — шепнула Виктория, когда незнакомец, простившись, отошел, — а ты смотри, какой симпатичный… Он не обиделся, как ты думаешь?
— Не знаю.
— Разве можно так, как ты? Ей-богу, мне было стыдно за тебя.
— Ты думаешь, мне не стыдно? — со слезами сказала Маша. — Ты думаешь, мне легко?
Глава седьмаяВЕСТИ ИЗДАЛЕКА
Февраль 1943 г., колхоз «Луч».
От Поли Штаркман
…И вот уже нет моей мамочки! Два месяца назад ее похоронили, и сама я не живу больше.
Может, она еще протянула бы, если бы бросила работать. Ей говорили, но она не хотела. «Ни за что не брошу, раз дети все-таки рождаются назло Гитлеру».
И каждый день она уходила и приходила и была веселая, как вы ее знаете. И еще великое счастье для нее, что случилось сразу и она даже наверное не знала… Но что переживаю я! Утром она наливает нам чай, мне и Мире, а днем за мной приходят и говорят: «Будь твердая, Поля!»
Скажу вам, меня пожалели. Председатель колхоза Галина Федоровна (я ее всегда боялась) позвала меня. «Поля, — она говорит, — ты до сих пор была маленьким ребенком, как твоя маленькая дочка, а теперь ты должна стать взрослой женщиной, достойной женой бойца».
Взяли меня в детский садик с Мирой. Я там няня. Дочка при мне, и я вижу детей. Когда я вижу, как они играют и спят спокойно, как будто нет войны, я думаю: «Слава богу». И плачу, но плакать нельзя.
Мама была вся моя опора. А теперь меня поддерживают маленькие дети. И Мира такая серьезная, как будто все понимает.
Лева пишет, слава богу. В последний раз они были уже у Сталинграда. Пишет, что настроение у него бодрое. А что ему писать? И я должна так же.
Боже мой, вы помните, как мы жалели Шариковых, что у них Алеша плохо видит на один глаз? Ничего мы не понимаем!
…Вы пишите мне, чтобы я знала, что вы живы и здоровы.
Ох, наболело у меня на сердце.
А Дуся прислала письмо из Барнаула:
Маша, у меня такие перемены в жизни! Во-первых, работаю. Сначала так ходила в госпиталь, а потом устроилась на полставки. Перешла в вечернюю школу.
Как учусь? Так себе: все троечки. Ну, лишь бы не хуже.
Маша, что я хотела тебе сказать? У нас в госпитале много ленинградцев… Работы много, сама понимаешь.
Что я хотела тебе сказать? У нас, конечно, не только ленинградцы, не только блокадные…
Маша, здесь в больнице Володя Игнатов!
Тут его тетя, а он приехал с мамой из Кирова. Но это неважно, откуда, а он, понимаешь, лежит без сознания, потому что сепсис — ну, очень опасная вещь.
Случайно все произошло: вывихнул ногу на катке.
Что я хотела тебе сказать?
Вчера я совсем не уходила домой. Врачи очень стараются, мы помогаем. Хоть мы и няни, но и от нас зависит. Не дай бог, внесешь инфекцию.
Я стала такая суеверная. Вчера скальпель уронила, сердце замерло…
Маша, знаешь что? Я домой не уходила. Он в палате один и вдруг говорит: «Включите», то есть музыку. Я думала, он в бреду, не услышит. И включила — очень тихо. Что-то знакомое передавали. Я тут же выключила, прямо через минуту. А он отчетливо так говорит: «Спасибо, Маша».
А глаза закрыты. Вот оно как.
Что я хотела тебе сказать? Уже не помню.
Может, я и не пошлю это письмо, не знаю. А ты мне пиши.
Глава восьмаяМОЛОДОСТЬ ЖИВА
В тот час, когда Дуся писала свое письмо, еще не зная, пошлет ли его, Володя очнулся от бреда. Это уже не в первый раз. И теперь он сознавал, что скоро опять начнется мучительное состояние, когда равновесие, достигнутое неимоверными усилиями, разваливается… И главное — сознаешь эту неизбежность развала, а все-таки сооружаешь что-то без всякой веры, что это сохранится. Без всякой веры — вот в чем ужас этого состояния.
В бреду он совершал подвиги: закреплял электрические провода на огромной высоте под обстрелом; вел машину по крутой дороге у самого края пропасти; вместе с другими переправлялся на бревнышке через бурливый поток на виду у врага, залегшего на берегу с автоматом; наконец, прятал красноармейцев в тайнике, а кругом были немцы, и слышался лай их собак…
Но электрический провод проходил через его тело, он срывался с высоты, машина падала в пропасть, бревно тонуло, красноармейцев обнаруживали. Раздавался неизбежный стук — стучали прикладами, собаки заливались…
Все причиняло нестерпимую боль, и стуки — словно по черепу. Но невыносимее всего было сознание тщетности всего этого. Ни на миг не верил он, что работа, на которую он затрачивает все силы, принесет какой-нибудь результат. И все же она безостановочно продолжалась.
Он раздваивался. Он становился многими. И эти многие также были деятельны и бессильны…
Но мучительно возрастающие и бесплодные усилия не могли длиться бесконечно. Их могло прекратить только одно из двух — либо конец, мрак, либо какой-нибудь проблеск надежды. Маленький проблеск веры. Но тогда усилия должны стать еще напряженнее. И этого он также боялся.
Девушка подошла к постели Володи, поправила подушку. Он знал эту девушку, но не мог вспомнить, кто она. С ней было связано что-то прекрасное, но — опять усилия, чтобы вспомнить…
— Профессор уже начал обход, — сказала она кому-то. И прибавила шепотом: — Вроде очнулся…
Действительно, бред на время оставил его. После укола он забылся. Потом стал думать о дурацком вывихе, о своей глупости, о том, что не сразу обратил внимание на выступившую косточку…