Всего лишь несколько лет… — страница 17 из 43

Но Маша вышла на улицу. Была зла на Викторию, которая осталась в фойе, на пианистку с ее завораживающей музыкой и более всего — на себя, что поддалась этому. Была опять зима, фонари едва горели, начиналась метель, но это была не та зима и не та метель, что на фронте.

Подруга догнала ее.

— Вот! — сказала она, торжествующе размахивая программкой. — Надписала! «На память милой Виктории» — видишь?

Маша пожала плечами.

Вдруг девочки заметили, что они не одни. Человек небольшого роста в барашковой шапке шел рядом. Это не было случайностью. Он смотрел на них и ждал случая, чтобы заговорить.

Виктория стиснула руку Маше и с беспокойством оглянулась. Но незнакомец словно и не заметил этого.

— Какой прекрасный концерт! — сказал он. — Вот уж действительно нечаянная радость! Как вам понравился полонез? А этюды Листа? Я слыхал их по радио, но разве сравнишь с живым исполнением?

Глаза у незнакомца блестели, выражение лица было смущенно-решительное, как у людей, томимых невысказанностью и не могущих долее молчать. Это был один из тех маньяков-любителей, которые не умеют переживать свой восторг в одиночку. Они готовы пренебречь приличиями и заговаривают с первыми попавшимися людьми, уверенные, впрочем, что встретят сочувствие.

— Вы, наверное, музыкант? — очень вежливо спросила Виктория.

— Нет. Но не чужой музыке.

Он снова стал говорить о концерте. Виктория отвечала короткими репликами. Маша молчала. Ее досада не прошла, но странное дело: слова незнакомца, вместо того чтобы еще сильнее раздражать, как будто немного успокоили ее. Только один раз она сказала, что теперь увлекаться музыкой даже непатриотично.

Незнакомец с удивлением посмотрел на Машу.

— Патриотизм проявляется по-разному, — медленно ответил он. — Те, кто именно теперь, сейчас, продолжают учиться, играть, сочинять и делают это самозабвенно, в полную силу, — они тоже патриоты. Я преклоняюсь перед ними.

— Если уж преклоняться, так перед бойцами прежде всего.

— Кто ж говорит? Но и в тылу должен кто-нибудь остаться. И остаются.

— Они работают для фронта, — сказала Маша сурово.

Незнакомец промолчал. Но то, что ему хотелось сказать, было настолько важно для него, что даже явное недружелюбие этой странной девочки не могло его остановить.

— Я знаю одного старика музыканта, — сказал он. — Его забросило из южного города в сибирский поселок, — какая уж там музыкальная жизнь, сами понимаете! Старик чертовски устал за всю свою жизнь. Получает пенсию, жена с ним, мог бы оставить свое дело. И что же? Он собирает поселковых ребят и начинает с ними заниматься. Ходит с ними в красный уголок, где есть фортепиано… Сам его настроил, и играет, и учит. Денег, конечно, никаких не берет. Вот это патриот, по-моему.

— Это ваш друг? — спросила Виктория.

— Друг всех честных людей.

— Старый человек, — сказала Маша, — может делать что хочет. А молодые — все эти музыканты, актеры… Разве можно видеть смысл жизни в том, что они теперь делают?

— Смысл их жизни ясен.

— В чем же он?

— В том, чтобы сохранить человеческое.

— А война?

— Что же война? Она пройдет. А искусство останется. Должно остаться.

— Конечно, — подхватила Виктория.

— У вас глубоко национальный характер, — сказал незнакомец Маше, — русский человек всегда испытывает угрызения совести. Дай ему хоть крошечный кусочек счастья, он откажется от него только потому, что другие обездолены. Не умеет, не может быть счастливым.

— А вы можете? — спросила Маша.

Я тоже русский человек, — спокойно ответил незнакомец, — но смотрю несколько иначе. Когда придет мой черед, я распрощаюсь со всеми радостями. Но мне не придет в голову проклинать их.

Виктории было неловко. Чтобы загладить Машину резкость, она сказала:

— Странно, что вы не музыкант. Вы ее так знаете, музыку.

— Я экономист, работаю на Уралмаше. Но мы, племя любителей, многочисленны. Это знамение времени. Раньше их было совсем немного, а теперь… Кто сам играет, кто своих детей обучает, кто по концертам бегает. Видели, сколько сегодня народу пришло? Разбужены силы в человеке…

— Нам так интересно, — сказала Виктория.

— А вы сами играете? — спросил незнакомец.

— Нет. Мы тоже любители.

— А! В таком случае желаю вам успеха…

— Я сначала испугалась, — шепнула Виктория, когда незнакомец, простившись, отошел, — а ты смотри, какой симпатичный… Он не обиделся, как ты думаешь?

— Не знаю.

— Разве можно так, как ты? Ей-богу, мне было стыдно за тебя.

— Ты думаешь, мне не стыдно? — со слезами сказала Маша. — Ты думаешь, мне легко?

Глава седьмаяВЕСТИ ИЗДАЛЕКА

Февраль 1943 г., колхоз «Луч».

От Поли Штаркман

…И вот уже нет моей мамочки! Два месяца назад ее похоронили, и сама я не живу больше.

Может, она еще протянула бы, если бы бросила работать. Ей говорили, но она не хотела. «Ни за что не брошу, раз дети все-таки рождаются назло Гитлеру».

И каждый день она уходила и приходила и была веселая, как вы ее знаете. И еще великое счастье для нее, что случилось сразу и она даже наверное не знала… Но что переживаю я! Утром она наливает нам чай, мне и Мире, а днем за мной приходят и говорят: «Будь твердая, Поля!»

Скажу вам, меня пожалели. Председатель колхоза Галина Федоровна (я ее всегда боялась) позвала меня. «Поля, — она говорит, — ты до сих пор была маленьким ребенком, как твоя маленькая дочка, а теперь ты должна стать взрослой женщиной, достойной женой бойца».

Взяли меня в детский садик с Мирой. Я там няня. Дочка при мне, и я вижу детей. Когда я вижу, как они играют и спят спокойно, как будто нет войны, я думаю: «Слава богу». И плачу, но плакать нельзя.

Мама была вся моя опора. А теперь меня поддерживают маленькие дети. И Мира такая серьезная, как будто все понимает.

Лева пишет, слава богу. В последний раз они были уже у Сталинграда. Пишет, что настроение у него бодрое. А что ему писать? И я должна так же.

Боже мой, вы помните, как мы жалели Шариковых, что у них Алеша плохо видит на один глаз? Ничего мы не понимаем!

…Вы пишите мне, чтобы я знала, что вы живы и здоровы.

Ох, наболело у меня на сердце.


А Дуся прислала письмо из Барнаула:


Маша, у меня такие перемены в жизни! Во-первых, работаю. Сначала так ходила в госпиталь, а потом устроилась на полставки. Перешла в вечернюю школу.

Как учусь? Так себе: все троечки. Ну, лишь бы не хуже.

Маша, что я хотела тебе сказать? У нас в госпитале много ленинградцев… Работы много, сама понимаешь.

Что я хотела тебе сказать? У нас, конечно, не только ленинградцы, не только блокадные…

Маша, здесь в больнице Володя Игнатов!

Тут его тетя, а он приехал с мамой из Кирова. Но это неважно, откуда, а он, понимаешь, лежит без сознания, потому что сепсис — ну, очень опасная вещь.

Случайно все произошло: вывихнул ногу на катке.

Что я хотела тебе сказать?

Вчера я совсем не уходила домой. Врачи очень стараются, мы помогаем. Хоть мы и няни, но и от нас зависит. Не дай бог, внесешь инфекцию.

Я стала такая суеверная. Вчера скальпель уронила, сердце замерло…

Маша, знаешь что? Я домой не уходила. Он в палате один и вдруг говорит: «Включите», то есть музыку. Я думала, он в бреду, не услышит. И включила — очень тихо. Что-то знакомое передавали. Я тут же выключила, прямо через минуту. А он отчетливо так говорит: «Спасибо, Маша».

А глаза закрыты. Вот оно как.

Что я хотела тебе сказать? Уже не помню.

Может, я и не пошлю это письмо, не знаю. А ты мне пиши.

Глава восьмаяМОЛОДОСТЬ ЖИВА

В тот час, когда Дуся писала свое письмо, еще не зная, пошлет ли его, Володя очнулся от бреда. Это уже не в первый раз. И теперь он сознавал, что скоро опять начнется мучительное состояние, когда равновесие, достигнутое неимоверными усилиями, разваливается… И главное — сознаешь эту неизбежность развала, а все-таки сооружаешь что-то без всякой веры, что это сохранится. Без всякой веры — вот в чем ужас этого состояния.

В бреду он совершал подвиги: закреплял электрические провода на огромной высоте под обстрелом; вел машину по крутой дороге у самого края пропасти; вместе с другими переправлялся на бревнышке через бурливый поток на виду у врага, залегшего на берегу с автоматом; наконец, прятал красноармейцев в тайнике, а кругом были немцы, и слышался лай их собак…



Но электрический провод проходил через его тело, он срывался с высоты, машина падала в пропасть, бревно тонуло, красноармейцев обнаруживали. Раздавался неизбежный стук — стучали прикладами, собаки заливались…

Все причиняло нестерпимую боль, и стуки — словно по черепу. Но невыносимее всего было сознание тщетности всего этого. Ни на миг не верил он, что работа, на которую он затрачивает все силы, принесет какой-нибудь результат. И все же она безостановочно продолжалась.

Он раздваивался. Он становился многими. И эти многие также были деятельны и бессильны…

Но мучительно возрастающие и бесплодные усилия не могли длиться бесконечно. Их могло прекратить только одно из двух — либо конец, мрак, либо какой-нибудь проблеск надежды. Маленький проблеск веры. Но тогда усилия должны стать еще напряженнее. И этого он также боялся.

Девушка подошла к постели Володи, поправила подушку. Он знал эту девушку, но не мог вспомнить, кто она. С ней было связано что-то прекрасное, но — опять усилия, чтобы вспомнить…

— Профессор уже начал обход, — сказала она кому-то. И прибавила шепотом: — Вроде очнулся…

Действительно, бред на время оставил его. После укола он забылся. Потом стал думать о дурацком вывихе, о своей глупости, о том, что не сразу обратил внимание на выступившую косточку…