Глава третьяБЕЗ НАЗВАНИЯ
На другой день Катю отвезли в больницу, а Маша по настоянию Битюгова переселилась в его комнату. Он снова уезжал на фронт. Бледный, пасмурный, он обвел комнату горячим взглядом цыганских глаз и остановил их на кушетке, где всегда лежала Оля.
— Вот тебе ключ, — сказал он. — Держи связь с Шариковыми. Буду тебе писать.
Теперь Маша жила одна. С тех пор как увезли мать, ей казалось, что время остановилось. Не дни сменяются днями, а длится один бесконечный день. Она двигалась машинально, не помнила, что ела, как отвечала на уроках. Только в те вечера, когда раздавался и сверкал салют — теперь все чаще и чаще, — она словно просыпалась.
Вместе с Полей выходила на улицу, вместе молча следили они за огненными гирляндами, мгновенно расцветающими в небе. Поля плакала:
— Идет война. Все идет и идет…
— Но уже поворот, Поля. Перелом. Ты же видишь.
— А кровь-то льется. И в последний день так же будет. Ох, только ради ребенка я живу…
Андрея Маша не видала с того вечера. Странно все-таки… Может быть, он и заглянул к ней, а кума не пустила. Или чего-нибудь наговорила… От Дуси было только одно письмо. Варя тоже редко писала. А вообще жизнь текла как река и все уносила. Это была временная жизнь; вот она кончится, начнется другая, настоящая.
Каждый день Маша приходила в больницу после школы в два часа, к началу приема. Катя лежала в большой палате, где было много больных. Но это ее как будто не тяготило. С Машей она говорила охотно и выглядела не так уж плохо, только белки глаз были у нее совсем желтые. Всякий раз она спрашивала о Елизавете Дмитриевне. Маша не могла солгать: Руднева еще не вернулась. Ровно в половине пятого приходила дежурная сестра и напоминала, что время истекло. У дверей Маша оглядывалась. Катя улыбалась в ответ и слабо махала рукой.
Так было в первые дни. Но однажды Маша пришла немного раньше, и ее, против обыкновения, впустили. Катя как будто и не обрадовалась. На вопрос, как ей сегодня, ответила коротко: «Тоска». Говорила очень мало. Когда прием кончился, Маша, уходя, оглянулась. Но мать сразу закрыла глаза и не открывала их, словно и не чувствовала взгляда. И Маша поняла, что она не хотела прощаться.
Очень тяжел был этот день, но на другой Катя была спокойнее. Шарикова, пришедшая вместе с Машей, сказала: «Душенька, вы сегодня молодцом». — «Да, мне легче», — сказала Катя, проведя рукой по лицу. Она уже несколько раз проводила пальцами по лбу и крыльям носа, точно сметая с них налипшую паутину. В глазах у Веры Васильевны был испуг. Когда она ушла, Катя судорожно вздохнула и сказала:
— Напиши Варе… обо мне. — Потом повторила: — Напиши сегодня.
Маша ответила:
— Хорошо. — И, словно кто толкнул ее, прибавила: — Елизавета Дмитриевна приехала. Я говорила с ней.
Катя закрыла глаза и кивнула.
В палату вошел врач. Эту высокую, сухую женщину Маша видела впервые. Осмотра в тот час не было, прием еще не кончился. Докторша подошла, взяла руку больной с таким лицом, словно она думает совсем о другом, еще более серьезном, и сказала Маше:
— Вам придется уйти.
Но совсем уйти Маша не смогла и остановилась в коридоре перед дверью. Дежурная сестра вышла из палаты. Следовало бы остановить ее, но мешал страх. У сестры было такое же отчужденное выражение, как у докторши, как будто и она думает о посторонних важных вещах, а больные и родственники только мешают.
Докторша показалась в дверях.
— Лида! — крикнула она. — Позовите Юлию Ефремовну. Срочно!
— Можно мне остаться? — выговорила Маша одними губами.
— Теперь нет необходимости. Но вот что: мы вам позвоним. Телефон есть?
— В том-то и дело, что нету! — сказала Маша с отчаянием.
— Мы пошлем за вами.
— Но утром я всегда в школе.
— Оставьте адрес школы. Теперь идите домой.
Маша медленно повернулась и вышла. Она не могла спросить о самом главном. Но то, что ее отпустили, было все-таки хорошим признаком.
На другой день с утра она заставила себя позвонить в больницу. Руки тряслись. Несколько раз брала она трубку и вешала ее, не позвонив. Кто-то нетерпеливо постучал в дверцу автомата, и это заставило ее решиться.
Не сразу расслышала она слова дежурной: больная неспокойно провела ночь, но сейчас неплоха. Это сообщение придало Маше смелости, и она спросила: «А вообще… как?» Послышались частые гудки.
Переведя дух, Маша вышла из будки. Какая-то лихорадочная жажда движения появилась у нее. Она забежала к себе, взяла кошелку и вновь очутилась на улице.
Было воскресенье.
До двух можно многое успеть: выстирать блузку, начистить картошку на обед себе и Поле, достать напиток суфле. Катя с удовольствием пила его, и врач разрешил. Очередь за суфле была большая, но можно постоять, сегодня нет занятий.
…Какая страшная голова у этого старика в очереди! Совершенный череп! Зачем он тут появился? Если он повернет голову в нашу сторону, значит… Нет, слава богу, не повернул. А теперь уже срок прошел, теперь уже не страшно.
Получила наконец суфле. Руки так дрожат, что не может закрыть бидон. Ну, теперь домой. Попросить Веру Васильевну, чтобы пошла с ней в больницу. Так страшно одной, не дойдешь, пожалуй.
Почти у дома столкнулась лицом к лицу с Андреем.
Он задержал ее холодную руку в своей.
— Ты спешишь, Маша?
— Н-нет, а что?
— Хочешь, походим немного. Такой чудесный день!
Он взял из ее рук кошелку, и они идут рядом. Это не сон. Снег блестит на солнце, хрустит под ногами. Радость и горе, и они не сливаются.
— Такой хороший день сегодня! — говорит она и мучительно краснеет: ведь он уже сказал это.
Люди обмениваются словами. И одни доходят до сердца, а другие нет. Может быть, от этого зависит человеческое счастье. Любовь, дружба? От того, найдешь ли ты те слова, которые необходимы. Не обязательно красивые или умные, но именно те, которых ждут. Какие же слова нужны ему?
— Что ты все молчишь, Маша?
Что говорить? О своем горе? Да разве это интересно ему?
— Я думаю: какие счастливые религиозные люди!
— Что-о?
— Если бы я верила, — говорит она тихо, едва удерживаясь от слез, — я сказала бы себе: такова божья воля. И мне было бы легче.
На лице у него недоумение. Он пожимает плечами.
— Теперь это становится модным — религия.
И не спросит: «Маша, что с тобой?»
А если попросить его пойти вместе в больницу? Сказать, что это очень важно для нее, что, если он пойдет, все обернется к лучшему, что она попросту боится, ох как боится!
Но какая-то сила мешает ей сказать это вслух. Он не пойдет. Вежливо извинится, скажет, что занят, вот и все. И ужасно не то, что он может отказаться, а то, что она уверена в этом.
Преграда, вечная преграда между ними. В чем она? В том, что он так много значит для нее, а она… Ну, так, просто девочка, с которой он поверхностно знаком. Должно быть, выпало «окно», встретил ее, отчего и не поболтать?
«Пора мне, — думает она. — Нет, еще рано».
Какие-то волны наплывают на нее. То это горе и мысли о матери, то страх перед Андреем, то вдруг странный покой и даже беспечность, счастье — оттого, что можно любоваться им. Он отличается от всех своих ровесников, что-то значительное есть в нем. Прямые густые черные волосы, темно-серые глаза, окруженные тенью, черты лица неправильные, но мужественные, большой рот. Высокий рост, большие прекрасные руки. И довольно глубокие складки у губ; из-за этого он кажется старше своих лет. И такая непринужденность, независимость… Все вместе так страшно и привлекательно для нее и для других девушек тоже…
Кажется, скажи он: «Маша»… И вообще каждое его слово можно толковать и перетолковывать.
…Внезапно ей вспомнилось, как еще до войны девочка, неравнодушная к Вите Грушко, призналась Маше:
— Понимаешь, он сказал: «Как ты мне надоела! Когда этому будет конец?»
Маша возмутилась и уже хотела назвать Виктора негодяем, как вдруг девочка спросила с надеждой:
— Как ты думаешь, что это значит?
Толковать, перетолковывать. Маша и теперь улыбнулась при этом воспоминании, и тут же тоска охватила ее: глупые шутки в такой день, когда, может быть…
«Мне пора», — думает она. И опять гудят какие-то волны. Гудят и перестают, и она теряет представление о времени. И все-таки помнит, что надо уйти…
— Ты, конечно, собираешься в Консерваторию? — говорит Андрей.
— Не знаю.
— Ведь ты играешь на рояле. Разве ты бросила?
— Теперь я ничего не знаю.
— Жаль, — говорит он, — для меня сейчас музыка очень много значит.
Она могла бы ухватиться за эти слова, но не теперь, когда все так зыбко в ее жизни.
Он не расспрашивает больше. Да и вообще ему не интересно, это чувствуется.
Но было и хорошее во время этой прогулки. Он вспомнил их прощание в начале войны. «Ты напрасно не дала мне свою фотокарточку. Я жалел об этом в Новосибирске».
И об ее письме вспомнил: «Мне это было очень приятно…»
Потом он взял ее под руку! И они так шли по зимней улице, соразмерив шаги, и она была полна гордости. Не стоит ему навязывать свое горе. Радоваться, пока он тут. Смотреть на него, надеяться… Открыть душу нельзя, потому что это ему не надо. Но уйти самой, прервать эту прогулку тоже немыслимо, сразу провалишься в яму, утонешь… Хоть и не совсем-то оно хорошо, не совсем правильно и свободно вот это свидание, в котором каждый сам по себе и совершенно нет равенства, а все же держишься за это, счастлива этим.
Вдруг он посмотрел на свои часы и сказал:
— Ну, Машенька, мне пора. Могу опоздать.
— Который же час?
— Половина третьего.
— Как? — вскричала она. — Не может быть!
Половина третьего! С отчаянием посмотрела она на Андрея, вырвала у него кошелку и побежала. Бежала изо всех сил, расталкивая прохожих. На нее оглядывались, она была как безумная. Вскочила на подножку трамвая и всю дорогу, не заходя в вагон, громко повторяла: