Всего лишь зеркало — страница 17 из 18

Смех ее чем-то напомнил довольное утробное урчание.

32

Рассказать о богатой и содержательной жизни – значит поведать о том, как приятное роковым образом превращается в себе противоположное. Трагедия подстерегает удовольствие, приятное во всех отношениях порождает катастрофу, все это переплавляется в сладкую муку, отказаться от которой – погибнуть, а жить с ней – выше отпущенных тебе сил.

Приличный человек и трагедия становятся ближайшими родственниками. Жить – значит существовать в королевстве кривых зеркал, где вы будете отражаться очень неприлично. Комната смеха по нечетным дням будет превращаться в комнату ужаса. Вы обречены слоняться по лабиринтам в поисках единственного запылившегося нормального зеркала, которое отобразит вас без искажений, таким, каков вы есть на самом деле. И вы найдете его, желая того или не желая. Иногда после этого человек делает вид, что нечаянно разбивает честное зерцало, которое разлетается вдребезги, как будто к нему приложились доброй кувалдой, и мчится в зал с кривыми зеркалами. Но пыльное зеркало, то самое мерзкое стекло, будет время от времени обнаруживаться в самых неподходящих местах, то ли преследуя вас, то ли пытаясь чем-то помочь. Оно превратится в гадкий инструмент идентификации. А надо ли это человеку, для которого инструментом познания стал миф?

Мне вдруг стало понятно, почему в моем романе «Женщина, которая любила ночь» безнадежная ситуация, которая завораживала своей безнадежностью, взяла и банально закончилась любовью. И я, слабо посопротивлявшись для приличия, особо не препятствовал этому. Роман честно отразил самый главный закон жизни, который можно отразить только романом. На закон, отраженный в зеркале философии, смотреть нельзя, как на солнце. Нужны защитные очки или защитный экран. Нужно постепенно приучать свое зрение к истине, угрожающей жизни. Алик сунулся без спецсредств – и что же?

Крылья свои опалил, словно Икар неразумный.

Кстати, по поводу Икара… В письмах у Алика я обнаружил репродукцию картины Питера Брейгеля (старшего) «Падение Икара».

Честное отражение. Я, разумеется, прочитал картину как письмо.

Вот вам Божий мир, состоящий из будничных забот: люди пашут землю, занимаются скотоводством, рыбачат – как говорится, добывают хлеб насущный. Словом, живут, послушные зову природы. Суета сует. А тот, кто дерзнул подняться выше всех, воспарить над суетой, долететь до Солнца как-то неуклюже сверзился, булькнул в воду – и никто этого даже не заметил. Вот пастух среди деловито жующих овец (он близоруко смотрит в небо: его интересует, конечно, погода, а не чиркнувший по тучке человек воспаривший, подобные глупости добропорядочного пастуха не волнуют), вот пахарь на зеленом мысу (в поте лица своего, разумеется, поэтому лица-то, собственно, и нет: важно, что он пашет, а не какое у него лицо), а вот крупным планом впечатляющий круп его помощницы, доброй лошади; пахарь в алой рубахе со знающей свое дело лошадью выше всех над уровнем моря, ближе всех к небу, между прочим, по принятой Брейгелем иерархии; вот почему рядом с землепашцем – меч и мошна, набитая златом (поближе к тебе, зритель, подальше от дурака Икара, лица которого, кстати, по понятным причинам также не разобрать); вот моряки доблестного военно-торгового флота, уходящие в море: им тоже не до праздного глазения, ибо и они заняты делом, они ставят паруса. Все дышит и пышет благонравием.

И среди этого мирского благолепия маленьким диссонансом, только обостряющим чувство гармонии, нелепо торчат голые ноги бунтаря из лужи залива. Перья распавшихся крыльев ветер уносит смешливый.

Самое смешное и трагичное – Икара в упор не заметили. Ни одна душа не отреагировала на первый полет человека в космос.

Кроме Питера Брейгеля (старшего). Да вот нас с Аликом.

Так ведь картина-притча брудера Питера, Мужского, как известно, как раз о том, что никто ничего не заметил…

У Алика было чувство юмора и художественный вкус. Мне приятно, что мой роман ему понравился. Но я уже знал, что он обязательно коснется концовки.

И я не ошибся. Вот его последнее письмо.

«Я уже говорил Вам, что роман Ваш, вернувший меня к жизни, жизнь-то у меня и отнял. Это не обвинение, это, если угодно, комплимент. Так вот. Я не принимаю в Вашем романе только концовку. Такой слащавый, лишенный энергии трагизма конец задает всему роману и, соответственно, всей нашей жизни иной вектор, иную содержательную направленность. Роман, опаскуженный благими намерениями, начинает противоречить себе в такой степени, что ему перестаешь верить. Вы пошли на компромисс, Вы проявили слабость. Я имею право сказать Тебе это, ибо нет у Тебя более преданного, а потому непримиримого, почитателя. Я Твой абсолютный читатель. Без меня Твой роман был бы невозможен. Он был бы мертвым, невостребованным.

Я тебе шепотом выскажу одну мыслишку. Если бы ты отважился на беспросветный финал, если бы ты не дрогнул и обрубил все концы, говорю я, то, возможно, мы бы с тобой пили сейчас шампанское. Понимаете? Хе-хе-с.

Вы не оставили мне выбора. Финал Вашего романа делает меня неполноценным, подносит зеркало к моей жизни с другой стороны и издевательски поигрывает ракурсами. Я не готов к таком финалу, я в самом начале отверг его как банальную розовую чушь. Это нелогичный финал. И не очень-то гуманный, не питайте иллюзий. Лучше честно сказать, что всем нам крышка: мы хоть шевелиться начнем. А Вы опять про небо в алмазах. И почему это каждый писатель (не путать с рассказчиком и сочинителем) считает своим долгом пострадать за гуманизм, которого не бывает без привкуса чудес? Гуманизм – это жестокая правда, настолько жестокая, что перенести ее можно только потому, что это правда. Правда рождает достоинство, но отнимает жизнь. Именно об этом Ваш роман, вплоть до самого конца…

Я бы предложил такой финал.

«Серьезно отнесешься к женщине – перестанешь себя уважать; несерьезно – будешь несчастлив». Вот лейтмотив романа и смысловая доминанта его финала, выступающего концом и одновременно органическим продолжением романного целого, – финала, устремленного к началу романа. Герой отлучает «счастье» и «смысл» от «женщины». Это неизбежно. Следовательно, он расстается с той, к которой питает известную слабость. Любовь – это серьезное отношение, невозможное для серьезного героя. И что потом? Потом смерть, которая является началом всякой жизни. Он умирает, а женщина рожает от него ребенка. Уже после его смерти. И жизнь продолжается, и герой не унижен сказкой.

Прощайте (тут он назвал меня по имени-отчеству). Видит Бог, мне жалко с Вами расставаться. Но иного финала я просто не представляю. Пора. А как не хочется бросать ручку, обычную пластмассовую шариковую ручку. Атрибут цивилизации. Ярко красного цвета. Держусь за нее, как за соломинку. Глупо…»

Меня охватило чувство праведного гнева, слегка смешанного с отчаянием (как известно, непростительным смертным грехом). Я подошел к зеркалу и заорал в лицо своему покореженному отражению, так сказать, швырнул в морду сопернику гроздья гнева:

– Урод! Ты просто урод! Бедолага! У тебя не хватило мужества опуститься до иллюзий. Ты решил, что лучше стать девятьсот девяносто девятым Икаром, чем первым, обратившим внимание на его гибель. Хорошо, пускай не первым. Третьим. Но не девятьсот же девяносто девятым! У тебя атрофировались чемпионские амбиции, ты забыл вкус победы. Ты превратился в бабу, и все испортил своей бабьей логикой.

Мне до того не понравилось свирепая рожа Алика, озабоченно торчащая из зеркала, что я схватил первый попавший мне под руку предмет (к несчастью, им оказался телефонный аппарат) и с наслаждением, сделавшим бы честь Герострату, запустил в лоб своему визави. Зеркало ледяным колким крошевом опало и поползло вниз. Этот ледяной душ привел меня в чувство. Я стоял один, и у меня больше не было ни зеркала, ни телефона.

А ведь я собирался сегодня позвонить Оле.

Так я первый раз в жизни поссорился со своим другом. Поскольку это было последнее письмо, то и надежды на примирение не было никакой. Абсолютно никакой. Я ведь лишен счастья быть католиком. Мы с ними живем на одной земле, но для них это стартовая, во многом экспериментальная, площадка, откуда начинается, может, и терновый, но реальный путь в блаженное бессмертие, а для меня здесь начало и конец. Всё. Все икары возвращаются сюда. Этот нулевой цикл является для меня возможностью понять. Жизнь для меня и блаженно верующих имеет разную цену. Они готовы отдать жизнь за плащаницу, я же не отдам ее и за то, чтобы доказать, что и плащаницы никакой не было. Мне нельзя ошибиться. Меня никто не простит.

И вдруг я понял такую вещь: моего финала не появилось бы, если бы не было каторжного финала Алика. Он спас меня, протянув руку оттуда, где нет никакого бессмертия. Ай, да Алик, ай, да Сукин Сын. Смертию смерть попрал, бестия этакая. Это удавалось немногим из живших на Земле.

Да-да, именно так: написанный до его смерти роман был во многом обязан неизбежности его гибели. И теперь мою и его жизнь, мой новый этап и его финал, нашу переписку и мой роман, наших женщин, мою и его Олю я рассматривал как одно целое. В этом целом нашлось место и католикам и нашему с ними фатальному взаимонепониманию, ведущему – я верю в это! – к большой дружбе.

Так я помирился со своим другом Аликом Zero.

33

Только ближе к вечеру я осознал, что телефон мой мог молчать лишь потому, что аппарат был разбит. Оказывается, я ждал звонка, упустив из виду, что был отрезан от всего мира. Я не был, как католики, вооружен мобильником, этим чудом научно-технического прогресса: он был мне просто ни к чему. Меня ведь никто нигде не ждал.

Мне пришлось выйти на улицу. Я долго отыскивал таксофон на улице и еще дольше покупал электронную карточку, с помощью которой можно было позвонить. Молоденькие продавщицы киосков смотрели на меня как на продукт ушедшей в прошлое эпохи. Сейчас играют по другим правилам. В моем возрасте все давным-давно обзавелись мобильниками. Я стремительно морально устаревал и в их, и в собственных глазах.