Всего лишь зеркало — страница 4 из 18

Алик вышел из машины с трясущимися губами, бледным лицом и молча подошел к дорогой машине дешевого пижона. Тот изобразил бег на месте: дескать, спешу и падаю, чтобы уступить вам дорогу, ваше сиятельство. Потом действительно перешел на рысь и, подбегая, поднял руки вверх. Это он так извинялся. Алик что-то сказал ему. Тот, не поднимая глаз, запихал своих девушек в кожаный салон и резко газанул в сторону. Букет из листиков мусором рассыпался на дороге.

Алик припарковал свою машину вплотную к «Лексусу», заблокировав его выезд, и мы пошли по делам. Когда мы вернулись, возле джипа мельтешили люди в милицейской форме. Нашей машины не было. У Алика отобрали права. На него обрушилась куча неприятностей.

Но дело не в водительских правах, разумеется. Ему в очередной раз показали: в этом мире тебе не позволят сохранить достоинство. Все начальники – лакеи, а все лакеи хотят быть начальниками. Тебе навяжут сражение по любому пустяку все эти «приличные люди», и ты проиграешь. Выиграть у них можно тогда, когда ты станешь одним из них, потому что правила игры сделаны по лакейскому кодексу. Алик проиграл. Хотя, по-моему, он выиграл, потому что не стал одним из них.

Оля помолчала несколько секунд, обозначая окончание речи, и после этого выпила.

По-моему, кроме меня, ее никто не поддержал.

– Вот в ком кипела кровь, – сказал я. – Любое сравнение с Аликом будет не в мою пользу, Не сравнивайте меня с ним, пожалуйста. Пощадите мое достоинство. Хотя, говорят, в постели я вовсе не плох. Многие верные мужья, по слухам, мне уступали.

Оля даже бровью не повела. Но когда все с преувеличенным вниманием слушали очередного оратора, ее рука оказалась на моей ширинке. Мне пришлось накрыть ее белоснежной полотняной салфеткой. Кажется, я не разочаровал соседку. Мне было чем ответить на вызов, брошенный ее грудью.

Это маленькое происшествие слегка сгладило неприятное впечатление от прощания с моим достойным другом.

8

Вскоре Оля ушла, оставив на бумажной салфетке номер своего телефона.

Я спрятал его в карман и стал искать глазами Светлану. Ее нигде не было.

Между тем стол начал оживленно гудеть: поминки близились к кульминации. Живые позволяли себе быть живыми все больше и больше. Даже я с тоской взглядывал на свою полотняную салфетку, забыто-заброшенно свернувшуюся у меня на брюках.

Мое наслаждение двусмысленной ситуацией было прервано с большим тактом. Ко мне подошла Светлана, положила руку на плечо (а я, разумеется, вцепился в салфетку), и дождалась, чтобы приличный шумок стих. Все смотрели на нас.

Она негромко, однако же веско, на правах старой знакомой, представила меня как сокровенного друга усопшего, который (я, а не усопший), к сожалению, в силу целого ряда причин и обстоятельств (она со знанием дела напустила туману) не знаком с присутствующими здесь искренними друзьями Алика. Конечно, рано или поздно господин N., то есть я, был бы представлен; получилось, что поздно. Однако лучше поздно, чем никогда. Память друзей – вот лучший памятник Алику. Итак…

Я солидно плеснул себе в рюмку, медленно поднялся, сделавшись центром внимания. Светлана стояла рядом со мной. Я не должен был подвести своего друга (в своих же собственных интересах).

– Мне трудно говорить, – начал я.

И я не врал. Мне действительно трудно было говорить: неизвестно с кем и неизвестно о чем. Вдохновляло разве лишь то, что четвертая подряд услуга Светлане могла дорого обойтись ей: это обстоятельство позволяло мне комфортно чувствовать себя в качестве кредитора, этакого наглого молодчика в черных очках, уверенного в своем праве казнить или миловать должника, или даже распоряжаться его, в данном случае, ее, жизнью.

– В одном моем романе, – начал я, отчаянно цепляясь за смутную мысль, – есть такой эпизод…

И я, импровизируя, рассказал всем присутствующим эпизод, переврав, как потом выяснилось, добрую половину. Что ж: я не обязан помнить то, что когда-то родилось в моем воображении, – вспыхнуло, расцвело и погасло. Что-то из вспыхнувшего удалось зафиксировать, в результате появился роман; а что-то зафиксировать не удалось, и оно бесследно исчезло. (А что-то, робко признаюсь, мне приходится вычеркивать: мое ощущение и понимание свободы может шокировать читателей.) Мне всегда жаль вот этих эфемерно улетучивающихся картин, которые кажутся мне лучшим из того, что я мог бы написать.

Так случилось и в этот раз: я что-то выдумал, а они плакали. Героем эпизода был главный персонаж романа, благородно спасший пегую собаку, рискуя собственной жизнью. Мне показалось, что Алик вполне был способен на такую глупость. Правда, следующий за этим эпизод, в котором мой герой честно обвинил себя в лжегеройстве и выгнал несчастного пса на улицу, я от публики утаил: для того, чтобы сделать из человека героя, надо обходиться полуправдой. Из правды не только героя, даже сколько-нибудь приличного человека вылепить не удается, уж не знаю почему. Правда и герой – загадочно не совмещаются.

Алик предстал в моем спиче трогательным любителем жизни, которого, разумеется, трудно представить себе ушедшим из этой самой дорогой для него жизни. Мне кажется, они едва сдерживали аплодисменты: на их глазах искусство счастливо слилось с выдуманной жизнью, что, по их понятиям, и является целью и критерием всякого благородного искусства, а по моим – происходить не должно, ибо слияние искусства с невыдуманной жизнью ведет к превращению жизни в искусство – ведет к тяжкой работе, неожиданным смыслом которой является смерть. Для них высокое искусство несовместимо с правдой (высокое – значит оторванное от земли и приближенное к мечте); для меня – великое искусство замешано на правде, и высокое оно потому, что им, сидящим за этим столом, до него не дотянуться.

Итак, я нарисовал образ человека, который настолько любил и ценил жизнь, что ему неловко было думать о своей жизни, когда опасности подвергалась жизнь чужая – человеческая или собачья, неважно. Такое качество человека называется благородство, и его особенно приятно оплакивать, потому что в жизни его не бывает. Только в высоком искусстве. А если бывает – тем более. Нет ничего приятнее и возвышеннее, чем хоронить героев. Очищает и просветляет душу.

– Из какого романа это эпизод? – заплаканным голосом спросила жена бодрячка, украшенного по недоразумению не рогами, а серебристой эспаньолкой.

– Роман называется «Женщина, которая любила ночь», мадам.

По залу прокатился сдержанный вздох, грозящий превратить поминальную вечерю в читательскую конференцию. Умерший и выдуманный герои стали уже сливаться в одно целое.

Светлана, приложив розовый платок к глазам, свежо орошенным подлинными слезами, вновь добилась тишины лишь тем, что встала (я, разумеется, сел).

Этому мероприятию, которому не доставало искренности и горя, но где было много слез и светлой печали, вновь было указано должное направление. Кто-то заговорил угодливым тенорком (это был бодрячок в эспаньолке, дядя безвременно отошедшего, – дядя самых честных правил, само собой), многие достали уже помятые платки. Все это начало смахивать на турнир: кто разжалобит публику больше, чем я.

Быть же хотя бы отчасти виновником торжества вовсе не входило в мои планы.

9

Перспектива лицом к лицу встретиться с друзьями Алика Zero, среди которых должен находиться скорбящий Леха Бусел, меня не прельщала настолько, что я позволил себе отвлечь внимание Светланы от речи убитого горем оратора-дилетанта, или, лучше сказать, привлечь ее внимание к себе.

– Я оказал вам четвертую услугу, которую по моим меркам я расцениваю как подвиг, – скромно сообщил я.

Она повернула ко мне лицо со скупыми следами макияжа, прикрыв его платком так, что со стороны могло показаться, что слушает она не меня, а говорящую эспаньолку.

– Чего вы хотите? – спросила она совершено невыразительным голосом, как нельзя кстати соответствующего выразительности вопроса.

– Даже если за каждую оказанную услугу я назначу один поцелуй, нам понадобится полночи, чтобы расквитаться.

– Что ж, вы вправе этого требовать, – сказала она, прислушиваясь, якобы, к эспаньолке, которая пустилась в воспоминания. Прощаться с человеком, который когда-то был ребенком, вдвойне трогательно. Я недооценил способностей оратора. – Но вы ведь не знаете, кто я такая.

Я понял, что меня хотят смутить и огорошить. От меня требовалось, очевидно, быть смущенным – хотя бы приличия ради.

– Кто же вы? – спросил я не без любопытства, успев заметить, что среди колец на ее пальцах отсутствует обручальное – то самое, которое делает женщину неприступной в собственных глазах, но очень, очень привлекательной.

– Я его бывшая жена, – сказала Светлана, подготовив ответ глубокой паузой.

– Предпоследняя гражданская? – уточнил я.

– Это спорный вопрос, – лукаво просияли глаза. – Будете настаивать на поцелуях?

– О, донна Светлана, я не смею. Я не должен. Но, боюсь, я не в силах противиться искушению.

Церемониальные условности вновь отвлекли от меня жену моего загадочного друга (воспоминания дядюшки иссякли в самый неподходящий момент; дядюшкам, по моему разумению, надо чаще и больше общаться с племенниками, тогда будет что вспомнить в нужное время в нужном месте), которая жестами распорядилась о чем-то.

– Вы нахал, – сказала внимательная вдова.

– Не то слово, – трагически сознался я.

– Вы уже знаете, отчего умер Алик?

– Я полагаю, что он умер естественной и ненасильственной смертью, чего и нам желаю, – выразил я убежденную веру в порядок вещей и в некоторую склонность к гуманизму близких усопшего.

– Конечно, естественной. Он совершил самоубийство. Только вот зачем он это сделал? – загадка. Кстати, официальная версия – сердечная недостаточность. Вы меня понимаете?

– Не уверен, что во всем.

– Он умер от сердечной недостаточности. У него было слабое сердце. Он не был таким бессердечным, как вы. Понимаете? Про самоубийство я вам ничего не говорила.