Антона удивило: и здесь, в швейном производстве, передовая современная техника. Борис Сергеевич мальчишкой умучивался, «сидя на утюге», а здесь в мастерской водружены три больших утюжных стола с механическими утюгами. Борис Сергеевич с утра до вечера топтался в темном полуподвале, а здесь в широкие окна льется дневной свет и семь электрических осветителей льют с потолка дневной свет, и кажется, в мастерской стоит летний солнечный полдень.
— На первый раз довольно знакомства, в дальнейшем познакомимся глубже. Кстати, звонок, — сказала Лидия Егоровна.
Толпа мальчишек с гамом ворвалась в мастерскую.
— Здрась… Здрась… Здрась…
В мастерской нет парт и отдельных столиков. Два просторных стола тянутся вдоль комнаты, оставляя между собой проход. Мальчишки расселись по местам. Кто-то кого-то толкнул. Кто-то гикнул, кто-то протрубил в кулак.
— Тихо. Призываю к дисциплине, — не сердясь, сказала Лидия Егоровна. — Занимайтесь каждый своим делом, а я займусь новеньким.
Она прошлась для порядка между столами, проследив, пока ребята вытащат из портфелей небольшие квадратные лоскуты плотной материи и примутся на них что-то шить.
— Перед тобой орудия нашего производства, — возвратилась к новенькому производственный мастер, раскладывая на столе иголку, нитки, наперсток, портновскую линеечку, сантиметр, восемь штук ножниц. — У ножниц номера, каждый имеет свое назначение. Что к чему, запомнится не вдруг, а после не позабудешь. Опытный мастер вслепую возьмет, что ему надо. Дальше — иголки и нитки. Обыкновенный человек, не профессионал, вдевает нитку правой рукой, сравняет, завяжет узелок. Секунда, что секунду жалеть? Глядишь, из секунд наберутся минуты, из минут часы. Время понапрасну потеряно. Незачем. А как профессионал поступит? Профессионал-портной держит иголку в правой руке, нитку левой вдевает. Левой же и узелок завяжет, безо всяких откусываний. Недельки две, нерасторопные и весь месяц тренируются, а в конце овладевают. Первый портновский навык, на всю жизнь. Попробуй, — велела Лидия Егоровна.
Антон попробовал, пыхтел, надувая от усердия щеки.
— Щеки не дуй, не поможет, — посочувствовала она. — Видать, ты не из ловких. На дом задание: полчаса упражняться. Переходим к начальной учебе. Начинается портной со стежка. Надо учиться быть виртуозом. Расстояние между стежками семь миллиметров (вот зачем сантиметр), но разве намеряешься? Если будешь один от другого стежок отмерять — шить тебе не перешить. Настоящий мастер так набьет руку, что сантиметр в сторону, шьет на глазок. Дальше. Стежки бывают: косые, прямые, обметочные, стегальные, крестообразные, стачные, петельные подшивочные, потайно подшивочные. Каждым надо овладеть, вмиг знать, где какой применить. А делать стежок надо меленьким, чтобы шов тонким был. Бери лоскут, иглу, начнем с косого стежка.
Не так-то легко оказалось обметывать косым стежком край лоскута. Антон искоса поглядывал, как шьют ребята. Практикуются всего три недели, а иглы мелькают проворно, будто без труда. Значит, и он сумеет.
Но пока у Антона получались косые стежки нескладные и кривые, разных размеров, разных между собою расстояний.
— Плохо, — сказала Лидия Егоровна. — Плохо. Но сразу хорошо не бывает. А будет. Руки осилят, научатся. Рукам — работа. Душе — праздник.
— …душе праздник! — озорно подхватили ребята.
— Притомились, — заметила производственный мастер.
Зазвенел звонок на перемену.
— На линейку! — захлопала в ладоши Лидия Егоровна. — Для разминки физкультзарядка. Наклон корпуса вправо, наклон корпуса влево…
21
За шесть часов сегодняшнего производственного обучения Антон более или менее прилично освоил не только косой, но и прямой стежки, и темно-серый шерстяной лоскут, выданный ему Лидией Егоровной, живописался довольно ровненькими разноцветными полосками: для стежков разного фасона и назначения полагались нитки разного цвета.
Лидия Егоровна немилосердно заставляла его переделывать неверные стежки.
— Один туда, другой сюда — не годится, распарывай, — журила она. Она была ласковой ворчуньей, доброй.
Ребята переговаривались за работой, иногда негромко смеялись. Лидия Егоровна зря не строжила учеников, трудились бы руки.
«Эта полоска, — думал Антон, делая стежки желтого цвета, — похожа на тропу в липовом парке. Где я видел этот парк? Жарко, цветут липы, гудит пчелиный хор, а далеко, в конце дорожки, кто-то ждет… Нет, никогда больше не увижу Асю».
Лидия Егоровна задала на дом урок — чтобы к следующему занятию освоил профессиональное вдевание нитки и крестообразный стежок:
— Догонять группу, миленький, надо.
И ее урок, и географию, и математику к завтрашнему общеобразовательному дню Антон отложил в сторону. После.
Он вошел в мастерскую отца. Сердце гулко забилось, туманом застлало глаза. После папиной смерти он сюда не заглядывал. И при жизни редко.
Время от времени папа учил его рисованию в общей комнате за обеденным столом. Должно быть, папа был неважным педагогом. У него не хватало терпения учить Антона.
«Кажется, не дурак и цвет, кажется, чувствуешь, а в рисовании чурбан чурбаном, терпение мое лопается».
Бормотнув что-то в этом роде, он скрывался в своей мастерской.
Отделенная от общей комнаты фанерной перегородкой, продолговатая и узкая, она напоминала небольшой коридорчик. Вдоль одной стены тянулись полки, где стояли и лежали в папках листы с рисунками. Наброски, приколотые кнопками, висели на стенах. На двух мольбертах незаконченные акварельные эскизы. Четырехугольный, ничем не покрытый стол завален листами, набросками, красками, кистями… Стул. Раскладушка, небрежно накрытая одеялом.
Скупо, бедно. И все полно папой, его работой, его неустройством, все помнит о нем, и как будто слышны его мысли, разочарования и надежды.
Антон сел на стул и заплакал. Он плакал громко — никого в доме нет — впервые после смерти отца он плакал так громко и неутешно.
«Ничего себе, мужчина! — выплакавшись, подумал он. — А что если стащить из ПТУ все восемь номеров ножниц, навесить на грудь и прогуляться в таком виде по городу, — явилась в голову дикая мысль. — То-то было бы хохоту! А на спину прикрепить изречение Сократа. Реклама? В Америке ухватились бы…»
Он взял с полки первую попавшуюся папку. Лежавшая на верху стопы, естественно, она первой далась ему в руки. Развязал тесемки, и на него глянул странный цветок: на длинном стебле, вскинув или свесив головки, цвели колокольчики, но не те, что растут в лесах и лугах. Множество колокольчиков, маленьких и крупных, все на одном стебле — синие, оранжевые, золотые, малиновые, радуга цветов!
«Что он хотел сказать? Ведь в жизни так не бывает. А глядеть радостно», — подумал Антон.
Он перевернул лист и на обратной стороне прочитал: «Тебе».
Антон охнул. Вчера только мама рассказала о папином объяснении в любви: подарил рисунок цветущей черемухи.
«И после так?»
«И после».
Любя, стыдясь чего-то и волнуясь, Антон стал нетерпеливо разглядывать лист за листом.
«Тебе, одной тебе!» — прочитал он на другом, где нарисовано простенькое крылечко, с горячими — так и чувствуешь — от солнца ступенями, а рядом буйно разрослась бузина, кисти ягод пламенеют, и одна ветвь, прихотливо изогнувшись, легла на перила.
«Тебе, одной тебе! 1963 год». Значит, Антону было два года. Папа был совсем молодой. В тот год выставочная комиссия порекомендовала его картины на выставку, его приняли в Союз, он был счастлив.
Антон всхлипнул. Вытер глаза кулаком.
От картины к картине он читал повесть папиных чувств.
Роща, красный от земляники пригорок, заяц присел, поднял настороженно ушки. Наверное, в жизни все так и есть. А что-то папино Антон угадывал. Может, то, что заяц не серый, а чуть лиловатый, и мордашка наивная, детская, и насторожился папин зайчонок не от страха, а от ожидания чудес. Алый земляничный пригорок — начало чуда.
Вдруг Антону представились звуки органа, голос Баха, невыразимо торжественное чувство поднялось в нем, как однажды в то раннее утро, когда Гога Петряков привел его в безлюдное музыкальное училище.
Антон увидел памятник Неизвестному солдату у Кремлевской стены, вообразил, вспомнил. А увидел набросок. Едва начатая стена древней кирпичной кладки. Взвившийся ввысь наподобие меча огненный факел.
«Не могу изобразить вечный огонь, не в силах, — прочитал Антон быструю папину надпись на полях этюда. — Может быть, кто-то сможет. Для меня неизобразимо, слишком высоко для меня».
Среди картин Антон нашел треугольник записки.
«Не хочу отдавать эти свои рисунки на чужой суд, — писал отец. — Кроме тебя, их никто не видел. В каждом штрихе, каждой черточке моя любовь к тебе. Почему я никогда не сказал вслух чарующее слово: „люблю“. Я его рисовал. Ты понимала. Но потом жизнь все более утомляла тебя, и ты уже не читала мои рисунки, как раньше. Ты стала к ним равнодушна, потому что ко мне не приходило признание, мое уныние тяготило тебя.
Надеюсь, счастье еще посетит нас. Мы возьмем билеты на все теплоходы всех рек и поплывем из края в край по нашей стране. Я хочу видеть, видеть хочу, чтобы ты смеялась. И Антошку прихватим с собой…»
Подписи нет. Даты нет.
«Что значит — работать над архивом? Как над архивом работать? — подумал Антон. — Посоветуюсь с Яковом Ефимовичем».
— Уехал вчера в командировку, — ответили в телефонную трубку.
— Надолго?
— Едва ли, но точно не известно.
Там повесили трубку, Антон послушал частые гудки. И вернулся в мастерскую. Неуютно у папы все-таки. Тесно. Похоже на помещение склада, где свалены безо всякого порядка листы и эскизы. Наверное, порядок есть, продуманный папой, понятный ему одному.
Антон взял не очень толстую папку, с аккуратно наклеенным заголовком — «Московская сюита».
Первый лист представил ему знакомый дом на Кропоткинской улице. И снова, как теперь уже понял Антон, в стиле и манере папы, точный портрет и по-своему увиденный дом партизана Дениса Давыдова. Сквозь рассеянно-голубоватую мглу неясно рисуется волшебно-зыбкое здание, колонны, в окнах бледные силуэты людей. И вдруг луч солнца, разрывая голубоватую мглу, падает на ворох осенних листьев, и ветер подхватывает их, они летят, стая оранжевых птиц.