Всего один век. Хроника моей жизни — страница 25 из 79

Лишь в процессе работы я поняла, о чем мне предстоит поразмыслить и в чем каверза.


Спустя ровно шесть десятилетий беру в руки пачку сшитых листов — 40 страниц текста, напечатанного на полуслепой допотопной машинке. На заглавном листе надпись красивым почерком: «Политический строй Ирландии». М. Былинкина, янв. 1945.

Глава 1. «Политические партии».

С ирландскими партиями все было ясно. Все эти Фианна-Файл, Шинн-Фейн, ИРА ни в коем случае не мятежники, а борцы за полное освобождение Ирландии из-под гнета буржуазной Англии. Это подтвердил и Энгельс: «Дайте мне 200 тысяч ирландцев, и я взорву Британскую империю».

А вот во 2-й главе — «Государственный строй» — пришлось пораскинуть мозгами, чтобы выйти из щекотливого положения, в которое меня поставил Гурвич.

Дело в том, что по Конституции 1922 года Ирландия была объявлена «Свободным Ирландским государством», но она не обладала суверенитетом и, будучи доминионом, находилась под эгидой Британской Короны.

В то же время, согласно первой Конституции СССР 1924 года (соавтором которой был мой экзаменатор), дотоле свободные республики Закавказья, Украина и Белоруссия, образовав Союз под эгидой РСФСР, утратили каждая свой суверенитет, по сути, оказавшись, как и Ирландия, в составе имперской державы. Впоследствии эта ситуация без прикрас отразилась в советском гимне: «Союз нерушимый республик свободных сплотила навеки великая Русь». Как и в случае с британским доминионом Ирландией, слова «свободное государство» в применении к советским республикам тоже оказались не обозначением юридического статуса, а красивым словосочетанием.

Подобный крамольный вывод, увы, ни в коем случае не мог украсить мою курсовую работу.

Дальше больше. Детальный анализ статей Ирландской Конституции показал, что в части законодательной, исполнительной и судебной власти она во многом сопоставима с Советской Конституцией 1924 года, но что касается Декларации прав, то преимущество явно на стороне Ирландии. Ирландское государство подробно зафиксировало в своем Основном законе защиту детей, матерей, стариков, родителей, инвалидов, вдов и других лиц, установило контроль над тем-то и тем-то, обеспечило своему народу массу благ.

Таким образом, постатейный юридический анализ обеих конституций был не в пользу СССР и абсолютно исключался. И Гурвич знал это лучше меня, поскольку наверняка использовал этот ирландский документ в своем госправовом сочинительстве. Тогда чего же он хотел, когда напомнил мне о Советской Конституции 1924 года? А может, он только того и хотел, чтобы кто-то, хотя бы студенты, кое о чем подумал и кое о чем поразмыслил?

Вдохновившись этой спасительной мыслью, я решаю так же, как сам Гурвич, лишь вскользь отметить в своей работе о знакомстве с «его» Конституцией 24-го года и не делать никакого детального сопоставления.

Дань до неприличия либеральной Конституции Ирландии пришлось отдать в самом конце одной-единственной фразой: «Подобные демократические постановления и заявления едва ли можно встретить в какой-либо иной конституции мира». Но, видно, первобытный инстинкт самосохранения побудил автора закончить правовой анализ канонической фразой: «Вполне очевидно, что в капиталистической стране невозможно обеспечить защиту прав трудящихся, даже если конституция и декларирует подобные обязательства государственных органов».


Курсовая работа была написана добросовестно, но было неведомо, как к ней отнесется Гурвич. Он имел обыкновение возвращать студентам манускрипты, не ставя оценок и не произнося ни единого слова. Все должно было выясниться на экзамене. Пан или пропал.

На экзамене в моем билете был вопрос: «Государственный строй Норвегии». Как назло, я забыла точное число депутатов стортинга (парламента): то ли сто, то ли сто пятьдесят… Гурвич молчит. Я холодею: «Капут…» Не произнося ни слова, он медленно тянется за моей зачетной книжкой и не спеша выводит: «Отлично».

Да здравствует Ирландия с ее замечательной конституцией и со всеми ее сепаратистами!

* * *

Стремление студентов ИВТ охотно грызть гранит науки и получать хорошие отметки было в немалой степени обусловлено тем, что всем хотелось попасть на работу в Швейцарию или хотя бы в Болгарию, но никак не в таможню на советской границе. Однако кроме глобального стимула были и промежуточные вдохновляющие моменты.

На третьем курсе, например, всем отличникам дирекция выдала по два отреза материи. Девушки получили по три метра черного английского бостона и по три метра ткани на платье. На выпускном вечере я щеголяла в платье из американского шелковистого сатина в сиреневый цветочек. Бостон пошел маме на пальто.

Студенты моего набора, пришедшие учиться не только из школы, но из армии или из ремесленных училищ, были одеты по времени: кто в выцветшей гимнастерке, кто в старой тужурке. И потому забота Анастаса Ивановича Микояна, министра внешней торговли, о нашем благосостоянии оценивалась по достоинству.

С первого курса мне выпала удача заниматься немецким языком в продвинутой группе, где собрались семь человек, прилично или даже хорошо знавшие язык. Демобилизованные фронтовики-инвалиды Паша Лускин и Леня Танкилевич выросли в немецкоязычной среде, Вера Арнгольд и Наташа Зубкова окончили немецкую школу, Галя Никитина имела за спиной первый курс ИнЯза, а Ира Томская и я прошли домашнюю подготовку.

Так получилось, что с Наташей Зубковой мы сидели в немецкой группе за одним столом, в аудиториях строчили конспекты тоже рядом и домой шли в одном направлении. Нам было легко и приятно общаться в стенах института, но для домашнего общения мы не годились. У нас были несовпадающие взгляды на жизнь — и по большому, и по малому счету. Отец Наташи долго работал в Германии, неизвестно в каком амплуа, и мне казалось полезнее воздерживаться с его дочерью от откровений. К тому же меня не слишком интересовали мои юные сокурсники, а Наташа, напротив, воспринимала их в качестве полноправных и дееспособных партнеров.

Наташа Зубкова была не намного старше меня, но выглядела взрослее своих лет. Среди нас, вчерашних школьниц, которые только что пробились из девчонок в девушки, она одна из первых прошла если не в дамы, то в женщины. Рыжеватые, пышно начесанные волосы с кудрявой челкой, припудренный широкий носик и толстые чувственные губы узаконивали ее сексапильность.

Из всех ее достоинств я больше всего ценила ее чувство юмора и получала удовольствие, глядя, как на уроках немецкого она до слез давится тихим смехом и тонко всхихикивает, услышав мою очередную хохму.

А такие колоритные фигуры, как, например, наши преподаватели-«немцы»: Вера Николаевна Кардашева, старорежимная дама с линялой горжеткой, или Адольф Филиппович Хайт, старый джентльмен с выраженным орлиным носом, очень часто давали повод для зубоскальства, особенно когда ни с того ни с сего хотелось посмеяться.

С Наташей Зубковой мы прошли рука об руку все пять курсов института, со временем Наталья Владимировна Зубкова сделалась многоопытным юристом в системе внешней торговли, и наши пути разошлись.

Напротив, Галя Никитина, с которой мы мало общались в институте, хотя и были в одной немецкой группе, часто заходила ко мне домой, а после Института наши дружеские отношения окрепли еще больше.

Мы сблизились в 44-м году, после второго курса, когда летом в составе студенческого отряда были отправлены в не изведавший военных бед подмосковный совхоз на уборку плодоовощной продукции. Работали мы там по способностям, но ели по потребностям. В Москве народ еще не видывал такого, чтобы горячая картошка плавала в густой сметане, а хлеб можно было бы запивать парным молоком.

Ночевали мы там в сарае на душистом сеновале. И в одну из теплых совхозных ночей Галя рассказала мне по большому секрету одну удивительную и по тем временам страшную историю.

Добрейшая Галя Никитина обладала яркой, но простоватой внешностью красивой южнорусской казачки: черные волосы, блестящие темные глаза, румяные щеки. Ее крупная, немного нескладная фигура и угловатые движения диссонировали с привлекательным лицом, но это замечалось не сразу.

И вот той темной ночью на сеновале, летом 44-го, она полушепотом рассказывает, что недавно побывала в гостях… у самого Лаврентия Павловича Берии.

Случилось это так. Она идет по тротуару, вдруг проезжающая рядом черная машина замедляет ход и останавливается. На тротуар выходит офицер и вежливо предлагает ей сесть в машину. Галина без колебаний следует приглашению. Она всегда была довольно авантюрна в своих знакомствах на их начальной стадии. Ей надевают на глаза повязку, и через какое-то время машина останавливается у подъезда загородного особняка. Гостью встречает горничная и провожает в гостиную, где накрыт стол для ужина на двоих.

Входит Лаврентий Павлович, лысый, очкастый, но очень любезный, ничуть не похожий на палача Малюту Скуратова. Они мило ужинают с легким грузинским вином и ведут приятные разговоры. Затем Галя для разнообразия предлагает ему сыграть партию в шахматы. Она всегда любила демонстрировать мужчинам свой интеллект. Неизвестно, кто проиграл, но Лаврентий Павлович вскоре уходит.

Горничная стелет Гале на диване белоснежные простыни, и наша шахматистка засыпает сладким сном. Наутро ее отвозят домой.

Так, по рассказу Галины, завершился этот сенсационный визит.

Я поверила ей, что «ничего такого не произошло».

Дело в том, что душа Галины Никитиной была во власти противоречивых страстей. С одной стороны, ей очень хотелось своими руками потеребить бразды правления, стать министром иностранных дел СССР или по меньшей мере советским послом. В этих целях она познакомилась с престарелой мадам Коллонтай и вступила в коммунистическую партию. С другой стороны, ее надежно держали в плену устои богобоязненной мещанской семьи из города Орехово-Зуево, откуда она была родом. Галя носила на шее крестик и желала выйти замуж только по христианскому свадебному обряду: с венчанием в церкви, с белой фатой и первой брачной ночью с законным мужем.