Всего один век. Хроника моей жизни — страница 33 из 79

М.Б.). Кушай как следует, а то я тоже не буду есть. Ты должна следить за собой, потому что ты — это моя жизнь и мое единственное настоящее счастье, и ты должна его беречь. И я, все, что я делаю для себя, это потому что я делаю это для тебя. Ты это помни и будь умница… И не скучай, вот уже и 3 месяца пролетели. Я знаю, что мы всегда, всегда, всегда вместе и всегда думаем друг о друге. Вот так-то…

Собственно говоря, «зимы» я здесь не почувствовала. Погода, за исключением 4–5 дождливых и ветрено-холодных дней в июле, стоит ясная и теплая.

В городе масса голубей, а маленькие пичужки в зелени деревьев верещат как-то пронзительно, «не по-нашему». Но воробьи такие же, только порыжее…

Пиши о всех мелочах. Посылаю лепестки гвоздики с моего стола.

Тамаре передай привет и поздравь с успехами на всех фронтах.

Крепко, крепко целую мою роднулечку,

Твоя дочка.



Б.Айрес

22 октября. 50


Мой любименький родной мамусечек!

Я чувствую себя хорошо. Начинается жаркое весеннее время, но от солнца я не страдаю. Уже два раза побывала за городом… За несколько десятков км от города есть большой лесопарк. Самое интересное, что здешняя природа очень похожа на наш лес. Мы, например, расположились на пикник под большим дубом, кругом — дубки, сосны, высокая трава, — совсем как у нас. Правда, кипарисы, белая акация и какие-то другие деревья напоминают, что это — Аргентина. Южные растения забавно перемешиваются с северными. Я тебе в письме шлю одуванчик, который здесь совсем такой же. И щавель я нашла в траве. И запахи тоже смешанные — то пахнет кипарисом и глициниями, как в Крыму, то сеном и свежей травой, как в нашем лесу… Ласточки летают, а они, может быть, и вправду из наших краев прилетели. Никаких странных насекомых не встретилось, одни лишь старые знакомые — комары — жужжали, да кузнечики стрекотали в траве…

Фрукты я ем каждый день. По вечерам — торт с молоком, хотя оно невкусно пахнет. По весу я, кажется, начинаю тебя догонять — 68 кг! А на лицо вроде бы и не особенно полнею, просто удивляюсь — лишних полпуда за пять месяцев!

Я все время, конечно, о тебе думаю. Мне тут одна позавидовала: «Какая вы счастливая, у вас мама есть». Мне подумалось, и правда, ведь мы счастливые, что есть друг у друга. И все будет чудесно… Недавно я с удовольствием прочитала книгу о Ермоловой из здешней библиотеки, и запомнила ее слова о матери, с которыми согласна на 200 %: «Это единственная любовь, которая не знает ни сомнений, ни разочарований, ни недоверия…» — и особенно при такой мамуське, какая у меня! Это ты и ко мне отнеси, мы ведь с тобой — одно целое!

Крепко крепко целую мою родную,

твоя дочка.



Б.Айрес

3 декабря. 50


Моя дорогая любимая мамулечка,

вчера получила твою телеграмму и успокоилась…

Жары здесь еще нет, что очень удивительно для начала лета… Цветут магнолии — огромные деревья (с хороший дуб) и все усыпаны белыми цветами. Я каждый день делаю себе салат из помидоров и свежих огурцов и никак не могу представить, что сейчас декабрь и что дома у нас зима…

С Толей Манёнком у нас хорошие отношения, но этот «кутёк» (как его тут шутя называют) все же немного поднадоел мне, но так, для компании — все хорошо.

Я рада, что твое учреждение переезжает на новое место. Слушай, что я скажу! Если идти по Никольской от пл. Дзержинского к аптеке, то буквально рядом с аркой, которая ведет к Театральному проезду, есть дверца в маленький дворик, а там — вход в прекрасную столовую. Вывески нет, но и так можно найти. Мы иногда ходили туда обедать из министерства. Ты, пожалуйста, сходи, посмотри и напиши мне, — я хочу, чтобы ты нормально кушала!

Следующее письмо напишу 21-го декабря, когда мне уже стукнет четверть века! Вот я приеду, тогда-то уж закатим пиры на наши дни рождения!

Сейчас — ночь, часов 12, окно открыто, веет прохладой и доносится звонкий шум трамваев. Ты дома заклей на зиму окна, чтобы не дуло!

Крепко, крепко целую моего любимого самого дорогого мамусёчка…

Твоя дочка.


Письма от мамы я не могла получать «до востребования» на почтамте, ибо было неизвестно, когда они прибудут, а возвращаться ни с чем было горестно. Следовало что-то придумать. Я понимала, что без сообщника или хотя бы союзника мне не обойтись. Кому довериться? Манёнку? Харитонову? Или Карякину? Полностью исключено. В нашем доме жил, наверное, один порядочный человек — Нина Черных, референт военного атташе, милая, похожая на японочку девушка. Но в лучшем случае она постаралась бы отговорить меня от «авантюры», а в худшем — донесла бы начальству. По долгу службы. Тут-то и пришел мне на выручку наш хохол-портеро, Игнатий Фомич Сачук.

Почти всю жизнь прожив в Латинской Америке, не обзаведшись семьей и не разжившись добром, он к старости затосковал по «ридной Украйне» и прибился к советскому представительству. Как заправский аргентинец, он всегда ходил в двойке, в огромного размера темно-синем костюме и свободно изъяснялся по-испански, но, в отличие от аборигенов, равнодушно относился к жирным пятнам на лацканах своего пиджака и к засаленным брюкам, а свою кастильскую речь уснащал словами из украинской мовы. Комнатушку рядом с холлом, где он жил, называл не иначе как «хатка», а в своей хатке любил варить «борщ».

Отперев утром входную дверь и железные воротца, приняв от почтальона почту для торгпредства и сделав другие нехитрые свои дела, большой добродушный старик усаживался за стол в холле и принимался без конца рассматривать красочные картинки в журнале «Советский Союз». Он не был в своем отечестве лет пятьдесят, и теперь наслаждался, видя, как там богато и привольно живется. Некоторым его соотечественникам — украинцам и русским — советские власти после войны разрешили вернуться. Это заставляло Сачука верить, что старая мечта, превратившаяся со временем в радостную надежду, теперь скоро станет реальностью, сказочной реальностью, такой же, как эти родные журналы с изображениями тракторов, гидростанций, паровозов, гигантских строек и веселых людей.

Общаясь со стариком, я всегда испытывала досадную неловкость. Мне очень хотелось, чтобы Игнатий Фомич после своих долгих заморских скитаний и мытарств наконец добрался туда, где остались его родные и прошло детство. Я сама, оказавшись далеко от дома, скучала не только по маме, но весь природный российский антураж — березки, речки, поля, леса, — сделался вдруг гораздо роднее. Поэтому я особенно остро воспринимала его тоску и понимала настроение. Мы оба хотели домой.

Однако, говоря с ним о красотах родных мест и произнося магическое слово «родина», я волей-неволей утаивала сермяжную правду об убогости нашей жизни с ее помпезными лозунгами, потемкинскими деревнями и передовыми атомными бомбами. На сей раз я трусливо боялась открыть ему правду, ибо, услышь кто-нибудь из моих соплеменников хотя бы слово из такой «вражеской болтовни», мне бы несдобровать. Да и не нужна была старику эта правда, если он только и мечтал о том, чтобы варить свой борщ не в каменной каморке, а в белой украинской мазанке и там же умереть.

Надо сказать, что не один Сачук собирался на родину. Сам глава советской общины в Аргентине — а это было более 200 тысяч человек — Павел Петрович Шостаковский упаковывал чемоданы, собираясь в самом скором времени отбыть из Аргентины в Советский Союз вместе с десятками русских и украинцев, когда-то тоже осевших в этих землях.

Высокий худощавый старец с белой бородой а ля Лев Толстой, дворянин и петербургский меценат, бывший военный атташе России в Италии, Шостаковский после революции 1917 года с женой и крошкой дочерью Людмилой бежал по льду Финского залива из Петербурга в Финляндию. Позже он жил с семьей в Англии, Чили и надолго поселился в Аргентине. Его семья к этому времени была прекрасно устроена в Буэнос-Айресе. Старший внук Павел работал инженером, младший внук Сергей учился в консерватории. Но Павел Петрович был одержим желанием вернуться в Россию, вернуться во что бы то ни стало и умереть дома.

Такие настроения влиятельного в иммигрантских кругах человека играли на руку советской пропаганде. Шостаковские были желанными гостями в Советском посольстве. Людмила Павловна, сорокалетняя дочь Павла Петровича, преподавала в торгпредстве английский язык. Я брала у нее уроки, и мы подружились.

Ни во время, ни после уроков у меня язык не поворачивался рассказать этой милой деликатной женщине об истинном положении дел в послевоенной России 50-го года — о возобновившихся репрессиях («дело врачей» и т. п.), о примитивном быте и всеобщем участии в грандиозном спектакле (как говорил мой отец — «в балагане») под названием «Мы строим коммунизм».

Чувствовала я себя прегадко, но утешалась тем, что все равно не в моих слабых силах отговорить Шостаковских от возвращения и что я не вправе убить их большую мечту.

Шостаковские попадут в страну обетованную через пять лет, в 55-м году. Как их там встретили, об этом ниже.

Таким образом, жизненные обстоятельства сделали нас с Игнатием Фомичом Сачуком единомышленниками на патриотической основе, а затем и соучастниками в крамольном деле.

Речь идет о нашей с мамой тайной корреспонденции.

Ежедневно с восьми часов утра до пяти вечера я сидела на своем служебном месте за столом, в холле второго этажа, недалеко от дверей в кабинет Жукова. Сачук каждое утро приносил мне газеты и деловые письма для торгпредства. Но иногда дверь в мои апартаменты приоткрывалась во внеурочное время, и в щель просовывалась большая седая голова с седыми усами, потом в дверь осторожно протискивалась вся его тяжеловесная фигура и, поглядывая с опаской на кабинет Жукова, Игнатий Фомич на цыпочках подбирался к моему столу. Как великую драгоценность он тихо опускал передо мной белый конвертик, пришедший для меня на адрес торгпредства.