Профессор Вольский командовал институтом более двадцати лет. Лысоватый, голубоглазый и курносый, капризный и своенравный, он немного напоминал царя Павла Первого. При его маленьком дворе царил дух беспрекословия и услаждающей лести. В этой атмосфере фаворитизма хорошо жил тот, кто приспособился к характеру властелина — сегодня безгранично подозрительного, а завтра до наивности бесхитростного, но всегда злопамятного Виктора Вацлавовича. Используя подходящий момент, его подчиненные выхлопатывали новую должность, заграничную командировку или иную привилегию. На безусловные привилегии всегда могли рассчитывать те ученые и неученые дамы, которые не сопротивлялись огневой мощи артиллерийской батареи.
Неизменной фавориткой, постоянной советчицей и несменяемой секретаршей нашего директора была Клара Ивановна Пролыгина.
Клара Ивановна — женщина примечательная во всех отношениях. Прежде всего — внешне. На самом верху — приветливая скуластая рожица со вздернутым носиком и круглыми, небесного цвета глазами в обрамлении пышных перманентно-черных волос. Ниже — две крупногабаритные округлости и тонкая талия. Еще ниже — еще более внушительные полушария, а в целом — объемная, сдобная виолончель, удивительно легко порхавшая на каблуках-шпильках из приемной в кабинет директора и обратно.
Клара Ивановна была, безусловно, неглупым созданием. Поначалу и не скажешь, что это радушное существо — мастер тонкой интриги и расчетливый человек, который мог тут же проложить дорогу к Вольскому, а мог надолго, если не навсегда, отодвинуть всякого в сторонку от дверей его кабинета.
У Клары Ивановны были свои временщики-любимицы и любимцы. Возле ее большого стола вилась то одна, то другая младшая научная сотрудница или восседал — вовсе даже не из корыстных побуждений — кто-либо из ученых мужей. Одно время молодой долговязый профессор Глинкин Анатолий Николаевич часто сиживал рядом с ней на стуле, положив ногу за ногу в блаженном неведении, что взору всех любопытных открывалась голубая полоска кальсон, выглядывавшая из-под брючины. Другие поклонники, бывало, часами сидели на диване перед ее столом и не скучали.
Мы с Кларой Ивановной относились друг к другу вполне дружелюбно, хотя и несколько настороженно.
С самого начала меня определили в отдел социальных проблем, к молодому доктору наук Шульговскому, одному из тех колоритных и редких экземпляров ученых, кто искренне влюблен в науку. Если, конечно, можно назвать наукой социологические построения в узких рамках марксистско-ленинского учения. Много лет спустя, с началом Перестройки, фундаментальный труд Шульговского и плод почти всей его научной жизни, толстенный фолиант с анализом военных доктрин и теоретическим прогнозом политики стран Латинской Америки утратил всякое практическое значение и, по сути, оказался в корзинке. Видимо, это послужило одной из причин его ранней кончины.
А тогда, в начале 60-х, грандиозный Анатолий Федорович, закатывая вверх светлые выпуклые глаза и громко шморгая носом, изрекал на заседаниях дирекции истины и выдвигал идеи, которые всегда одобрялись руководством и получали дальнейшее развитие в научных работах сотрудников его отдела.
Объектом моих забот Шульговский сделал систему высшего образования и студенческое движение в Латинской Америке. Это было все же интереснее, чем изучать рабочее движение или оптимистически оценивать роль тамошних компартий. Впрочем, вектор исследований был одним и тем же. Мне было поручено выявить пагубное воздействие империализма США на развитие национальных латиноамериканских вузов и, как следствие этого, показать подъем сопротивления студентов нажиму империалистов.
Мне удалось ограничить свое сочинение на заданную тему рамками истории борьбы аргентинских национальных университетов за автономию и борьбу студенческих федераций за свободу. По крайней мере, эта тема в советской социологии была абсолютно неразработанной, требовала не слишком большой затраты умственной энергии и была занятнее, чем, например, «Определение степени развития овцеводства в горных районах Эквадора».
На том я пока и успокоилась, но мысли о секторе культуры не оставила.
Кроме разработки основной темы приходилось заниматься и мелкой поденной работой, как мы между собой называли составление так называемых аналитических справок для Международного отдела ЦК по конкретным вопросам: о разных конференциях, политических деятелях, съездах и других событиях латиноамериканской жизни. Самым забавным было то, что эти справки, считавшиеся в ИЛА «научной продукцией», составлялись, — как бывало и в Министерстве внешней торговли, — по сообщениям открытой латиноамериканской прессы и официальных североамериканских источников, которые служили первейшим кладезем информации о Латинской Америке и для советских ученых, и для руководящих органов. А мы, научные сотрудники, выступая в роли их референтов, вносили эти справки — уже как ученые-специалисты — в свои годовые отчеты о выполненных научных работах.
Таково было мое знакомство с новыми областями гуманитарных исследований. Тем не менее все больше хотелось посмотреть, как могли бы здесь выглядеть изыскания в области культуры…
Мой новый приют — отдел социальных проблем ИЛА — помещался на втором этаже особняка и из окон открывался вид на золотые купола храма.
Я оказалась в компании юных научных сотрудниц, всех, как на подбор, младше меня, и впервые реально ощутила, что мне, оказывается, вот-вот стукнет 36 лет. Если в министерстве и даже в «Иностранке» я чувствовала себя едва ли не девочкой, то здесь мне, вольно или невольно, отводилась роль многоопытной матроны. Молоденькие коллегши называли меня по имени и отчеству, а мне, само собой, дозволялось называть их уменьшительно-ласкательно: Верочка, Ниночка… Ничего не поделать, однажды приходит время, когда понимаешь: отныне надо привыкать к своему новому возрасту.
Атмосфера в комнате, где нас было человек десять, не слишком отличалась от редакционной: все по временам что-то тихо выписывали из научных книг или вслух охотно импровизировали на отвлеченные темы. С тех далеких-предалеких лет у меня, из числа первой десятки пришедших в ИЛА, сохранились друзья, в том числе Инночка, Инна Фадеевна Глушко, большая умница, добрая душа и, что особенно важно, моя единомышленница во взглядах на жизнь и на людей.
Однако более чем с соратницами по своему отделу я, в первый период институтской жизни, сдружилась с выходцем из отдела внешней политики Борисом Ивановичем Гвоздаревым.
Галантный холостой симпатяга — сладкая улыбка и прическа с коком, а ля Элвис Пресли — был достойным кандидатом исторических наук и обладал незаурядным чувством юмора.
Мы с удовольствием болтали о том о сем, он часто провожал меня из института, а потом, случилось, проводил летом и до дачи. Вернее, не проводил, а сопроводил меня и маму в Малино при переезде с вещами в нашу скромную летнюю резиденцию. Я, честно говоря, не ожидала от Гвоздарева такой жертвенности: разве не подвиг для избалованного сына заместителя министра целый час трястись в кузове грузовика среди чемоданов и мешков, а потом таскать их на себе в дом?
Тем не мене наши отношения не переходили границ дружбы — да и не могли перейти. Я не была влюблена, мне льстило его внимание и не более. К тому же в него надо было не просто влюбиться, а самоотверженно любить, чтобы шаг за шагом вызволять из крепких объятий зеленого змия. Бедный Беня (как его называли за глаза) не был в силах справиться с этим злом, о чем в институте знали и буфетчицы, и коллеги, и сам директор. Член ученого совета Борис Иванович Гвоздарев нередко появлялся на дирекции с каплями пота на бледном челе и листал бумаги дрожащими руками.
К счастью для него, со временем нашлась вне института самоотверженная женщина, Нелли Яковлевна, которая терпеливо его преследовала, а затем взялась за его спасение. Не прошло и нескольких лет, как он смог стать доктором наук и профессором в своем родном МГИМО. Часто встречаясь в институте, мы не скрывали взаимную симпатию: его губы растягивались в доброй сладкой улыбке, и я тоже не могла не улыбаться славному Борису Ивановичу.
Институт Латинской Америки служил отличной взлетной площадкой для Вольского и его выдвиженцев в их частых полетах через Атлантику.
Мне по ряду причин о таких путешествиях пока и мечтать не приходилось. Дело в том, что у меня с самого начала не сложились теплые отношения с директором. При первой же деловой встрече Виктор Вацлавович, капризно вытянув губки, пожелал узнать, почему это я не пришла ему представиться сразу после его назначения на высокую должность в институт. А мне и в голову не пришло спешить к нему в кабинет на смотрины да еще, чего доброго, строить ему глазки.
Затем, я все еще была убеждена, что считаюсь «невыездной» после моего вояжа в Аргентину, хотя никаких опасных сигналов до сих пор ниоткуда не поступало. Конечно, переходя на работу в это учреждение, я в глубине души надеялась еще разок повидать мир. Но, не веря в полную ненаказуемость моих заграничных «проступков», я полагала, что если меня, к счастью, и не сочли преступницей, то клеймо Fugi tene me («Я сбежал, держи меня», — как на беглых рабах в Древнем Риме) все же поставили. Хотя бежать я никуда и не собиралась.
Но вот пришел день, и я снова убедилась, что если от жизни не ждать подарка, не ждать честно и без надежды, то жизнь сама преподносит сюрприз. Так случилось и теперь: по прошествии многих лет тайное наконец стало явным.
Однажды, придя в институт, я увидела знакомое лицо, хотя сначала засомневалась: он ли это? Обрюзгшая физиономия, багровые глаза, седые волосы… Батюшки-светы, да ведь это Виталик Харитонов, тот милый юноша из Посольства СССР в Аргентине, который когда-то не пустил старика Сачука на родину.
Виталий Александрович Харитонов занял в ИЛА незавидную чиновничью должность заведующего аспирантурой, готовящего документы институтских мальчиков и девочек к защите диссертаций. Мне сразу подумалось, что он чем-то не потрафил начальству КГБ, где он, конечно, обретался, и его наказали. Хотя мы были по разные стороны баррикады, я понимала его состояние и даже сочувствовала бедняге, заливавшему горе спиртным.