— и в сторону, подальше.
Неприветлив люд, — сказал Изяслав брату.
— А кто мы им? — усмехнулся в ответ Всеволод. — Ну, проедем и проедем. Узнают, так узнают, нет — и не надо.
«Лучше бы узнавали. Меня — не Изяслава, — подумалось ему вдруг. — И не только узнавали — любили бы, привечали. Люд — сила великая. Коли подымутся, пойдут против князя — полетит он со стола».
По правую руку от молодых князей возвышались три вытянутые в одну линию горы — словно былинные богатыри, окаймляли они Подол. Зелёный лес покрывал их крутые обрывистые склоны, местами отступая, обнажая каменистые или песчаные проплешины, а то нависая, подходя к самым домам, словно бы стремясь поглотить в тёмной массе своей неуступчивую горделивую русскую столицу. Но город ширился, рос, и страшный лес с его чёрными непроходимыми пущами, как зверь, огрызаясь, уходил всё дальше от подножий гор.
Всеволод глянул вправо, живо представив себе, как где-то там, на самой дальней, Лысой Горе, или Хоровице, ещё каких-нибудь семь десятков лет назад курились дымки жертвенных костров, высились деревянные, грубо вырубленные топором идолы, и косматые седые волхвы взывали к грозным богам, моля об обильном урожае, о дожде в засушливое лето, о победе над врагом.
Но прошла, отхлынула, исчезла, провалилась в небытие жестокая и наивная пора язычества.
Вон хорошо видна освещённая солнцем обнажённая вершина Хоревицы, раньше наводившая на него, ещё ребёнка, страхи своей таинственностью и неизведанностью, а теперь кажущаяся по-доброму смешной, глупой даже.
— Помнишь, брат, как мы с тобой и Святославом на Лысую Гору ходили? — ещё раз посмотрев в сторону Хоревицы, спросил Всеволод. На лице его промелькнула улыбка. — Боялись, что ведьмы и колдуны там водятся. Помню: сидим в лесу, едва дышим, все от страха дрожим.
Изяслав молча кивнул.
Между горами виднелись поросшие густой зеленью овраги и урочища, с давних пор облюбованные киевскими ремественниками — гончарами и кожемяками.
— Доброе место сии гончары выбрали, — указал Изяслав. — Ведали, где избы ставить. Токмо поглянь, дым экий из труб валит. Аж противно! Всё своей вонью портят, простолюдины!
— Напрасно, брат, к людям придираешься, — возразил ему Всеволод. — Каждый как может живёт.
«И вотему (ему!) — великий стол! Эх, отче, отче! — Всеволоду хотелось броситься на землю и разрыдаться от отчаяния. — Ну почему не я?! Почему Изяслав старший?! О, Боже, Боже! Как несправедливо устроен мир!»
Братья поднялись по Боричеву увозу — пыльной дороге, вьющейся змейкой по склону, проехали через Подольские ворота в старую часть княжеского детинца[36], ту, которая строилась ещё при Владимире Крестителе, миновали другие ворота — Софийские, и остановили коней возле каменного княжьего терема с большими, забранными слюдой окнами и резными башнями, горделиво возвышающимися по краям и посередине. Изузоренные расписные кровли и верха башен отливали золотом.
Навстречу князьям спешили в радостном возбуждении челядинцы.
— С сыночком тя[37], княже Всеволод! — неслось отовсюду.
Из бабинца[38] служанки вынесли на крутое крыльцо маленький, жалобно попискивающий свёрток, обёрнутый пуховым одеяльцем.
Всеволод ошалело принял ребёнка на руки.
«Господи, сын!» — Тут только дошло до него.
Князь бережно прижал младенца к груди.
— Сынок! Владимиром тебя нареку, — прошептал он. — В честь деда моего, Крестителя Руси. И будь ты делами своими достоин имени своего!
Всеволод осторожно прикоснулся устами к челу ребёнка.
Обнесённый высокой стеной, величественно раскинулся по соседству с собором Святой Софии каменный дворец митрополита. Крутые мраморные ступени вели в просторные возвышенные сени[39], светлые долгие переходы и хороводы гульбищ[40] выводили в широкие, богато убранные горницы.
Привычно суетилась на дворе челядь. Всеволода с поклонами встречали монахи в чёрных рясах и куколях[41], он рассеянно кивал им в ответ, торопливо подымаясь по лестнице.
Иларион, в шёлковой лиловой рясе и клобуке с окрылиями, сухой, высокого роста, довольно ещё молодой — было ему на вид около сорока пяти лет — встретил молодого князя возле сеней. Он протянул Всеволоду для целования золотой наперсный крест, затем обхватил его за шею, прижал к себе и со слезами радости в бесхитростных серых глазах, исполненных живого ума и тихой ласковой доброты, дрожащим голосом вымолвил:
— Всеволод!
— Я, отче, — отозвался Всеволод, краснея от смущения. Он не ожидал от обычно строгого с ним митрополита таких страстных лобзаний.
— Ну, пойдём ко мне, — пригласил его следовать за собой Иларион. — Расскажешь, как в Ростове, что видал, что слыхал.
Они проследовали в покой, богато украшенный иконами греческого письма в дорогих окладах и щедро освещённый множеством свечей.
Сев на обитую парчой скамью, Всеволод, вздохнув, начал свой рассказ:
— Вроде, отче, тихо всё, спокойно. И в Ростове, и в Суздале. Но коли приглядеться, тревожно на душе становится.
— Почто тако? — взволнованно нахмурился Иларион. Ну, сказывай же, сказывай вборзе!
— Волхвы повсюду неведомо откуда являются, крамольные речи ведут. Бояре лихоимствуют, никакой управы на них нет. Земли себе понахватали, дружинами обзаводятся, людинов кабалят. Думается, в скором времени не нужны мы им станем. Захотят бояре власти. Князем слабым, как куклой, вертеть будут, князя же сильного не потерпят. Не знаю, как и перемочь[42] силу боярскую. Кабы отец не так стар и болен был, сумели бы бояр в узде удержать. А вот умрёт он если... Изяслав ведь — слаб, глуп.
— Рази ж можно тако о брате родном, Всеволод? — качая головой, пристыдил его Иларион. — Мне вот, по правде говоря, тож не по нраву, как живёт он. Окромя[43] баб любимых, ни о ком заботы не имеет. Говорил ему, наставлял — не внемлет. Гневлив становится. Гляжу, в очах — злоба. Ненавидит он меня. Другой же брат твой, Святослав, всё к ромеям льнёт. Вечно на дворе у него патриции[44] ромейские толкутся. Негоже тако. Нельзя ромеям потакать.
— Но ведь, отче, с ромеями нам нужен мир. Единоверцы, по моему разумению, должны в дружбе жить. Вон сколько присылают к нам ромеи живописцев, зодчих, мастеров разных — всё то Руси в помощь.
— Помощь?! Мир?! Дружба?! — вдруг вспылил Иларион. — А ты почитай-ка, что они о нас, о руссах, пишут! Нечестивцы! — Он схватил лежащий на столе пергаментный свиток, с хрустом развернул его и в гневе прочёл: — «Это варварское племя всегда питало яростную и бешеную ненависть против греческой игемонии; при каждом удобном случае изобретая то или иное обвинение, они создавали из него предлог для войны с нами». Не кто иной, но Михаил Пселл[45] се пишет, княже. Вдумайся: «Варварское племя!» Духовно поработить нас хощут! Не выйдет!
Митрополит с яростью отшвырнул в сторону свиток и стукнул посохом по полу.
— Изяслав, коли сядет в Киеве, знаю, снимет меня, — жестом руки остановив готового возразить Всеволода, спокойно продолжил он. — Заместо меня грека поставит. Но грекам потакать сей князь не будет. Он, скорей, наоборот, на рымского папу глядеть почнёт. Жена вон у него латынянка. Вот Святослав, тот неведомо как себя поведёт. Око пристальное за ним надобно. Про бояр ты баил? Скажу тако: надобно власть княжую в Залесье крепить. Не токмо посадников да тиунов[46] — мнихов[47], иереев[48] посылай туда.
— Знаю об этом, святой отец. Посылаю уже.
— Ну вот и лепо. — По лицу митрополита скользнула мягкая улыбка. — Трудная ныне грядёт пора, чадо. Но ты, Всеволод, поверь уж мне, старцу, своё возьмёшь. Сердце чует. Любимый ты был у меня ученик — в тебя, в разум твой верую я.
— Пойду я, отче. — Смущённый последними словами митрополита молодой князь торопливо поднялся со скамьи.
Он ценил Илариона, уважал его, ибо тот был человеком, взрастившим его духовно. И хотя вёл споры митрополит всегда гневно, был запальчив, часто взрывался, мог накричать, что совсем не подобало священнику, Всеволод испытывал к нему одни только добрые чувства, восхищался его умом и благодарил Бога за то, что тот даровал ему такого мудрого наставника.
— Что ж, ступай, — улыбнулся Иларион и на прощание перекрестил питомца.
Ещё немного растерянный, не осмысливший до конца всего, что говорил митрополит, молодой князь вернулся к себе в терем. В ту ночь он долго не ложился и всё ходил в полумраке, глядя в темноту и размышляя о будущем, о том, что может и должно случиться на Руси, если умрёт отец.
Глава 2ЗАВЕЩАНИЕ ЯРОСЛАВА
Старый князь Ярослав чувствовал, что доживает последние дни. Вся жизнь, полная опасностей, побед, поражений, великих свершений и замыслов, незримо представлялась ему, и едва стоило закрыть глаза, как, словно из тумана, выплывали перед ним образы давно умерших людей.
Вот отец, князь Владимир Святославич, Красное Солнышко, Креститель, его холодные, беспощадные серые глаза, в которых читается железная воля, упрямство, уверенность.
На чём зиждется величие державы? Предки — деды, прадеды — полагали, на крепости меча, на силе. С мечом ходили на непокорные племена, лили потоки крови, уничтожали ради призрачной мечты о единении человечьи жизни. Олег Вещий, Игорь, Святослав — сколько ратных трудов свершили они, создавая огромную славянскую державу, которая раскинулась ныне на сотни вёрст от Двины до берегов Понта, от Карпат до Волги, сколь великое множество раз они усмиряли, покоряли, подчиняли чужую волю воле своей! Какие только правители, из каких только земель искали у них союза, покровительства, помощи! Но что значит величие, добытое мечом, кровью, убийством?! Отец первым понял: одной тупой силой не удержать людей в единой руке. Неизбежно в душах их подымется ненависть к насильникам, начнутся встали