— Поцелуют? — Глеб усмехнулся. — Хоть и мудр ты, святой отец, да прост излиха. Не пойдут они крест целовать. Не тебе — волхву поверят.
— Коли добрые христиане — поцелуют, — качнул головой епископ и решительно спустился с каменных ступеней крыльца.
— Дети мои! — воззвал он к толпе. — Очистите, молю, души свои от скверны поганой! Поцелуйте крест святой, на коем принял муки Господь наш, Иисус Христос!
— Не верьте ему! — исступлённо завопил, перебивая святого отца, волхв. — От него все беды ваши исходят! Гляньте — облачился во злато! Он, он — притеснитель ваш!
— Все ко святому отцу! Облобызаем крест! — тихо приказал Глеб дружинникам.
В решительный миг проснулась в нём дремавшая доныне отцовская смелость, дерзость, осознал он со всей отчётливостью, понял, что пойдёт сейчас на что угодно, только бы погасить людской гнев. Он не умел терпеть, ждать, никогда особенно не задумывался, не осмысливал, как и что творить, но, может, как раз именно так и надо было теперь поступать — дерзко, без раздумий, без лишних рассуждений и осторожностей.
Окинув взглядом епископский двор и увидев, что, кроме дружины, никто не собирается встать под благословение Феодора, Глеб незаметно спрятал под корзном топор, шагнул навстречу волхву и спросил:
— Сказываешь, грядущее ведаешь? Так молви, что с тобою створится в жизни?
— Со мной?! — Волхв удивился (ведь всем обычно хочется знать своё, но не чьё-то будущее) и, не поняв Глебова коварства, ответил:
— Я сделаю чудеса великие.
— А вот и врёшь, скотина! — Выхватив топор, Глеб с размаху ударил «вещего кудесника» по голове. Волхв обмяк, зашатался и, обливаясь кровью, повалился на дощатый настил перед крыльцом. Собрав последние силы, он приподнялся на локтях, взглянул прямо в лицо князю угасающим, исполненным ненависти взглядом и прерывисто, зловеще зашептал:
— Вижу... Сквозь лета... Подохнешь ты, князь!.. Подохнешь, яко собака!.. Яко пёс смердящий! Смерть от брата твово на челе у тя начертана!.. И все вы... стойно свора волков, перегрызётесь!
Лицо умирающего озарилось страшной, полной неуёмной злобы усмешкой. Голова волхва безжизненно поникла, но неприкрытое злорадство так и застыло в его облике. Глеб внезапно почувствовал пронизавший всё существо страх — страх перед неведомым будущим.
«Ложь се, — успокаивал он сам себя. — Ведь волхование — ересь. Не может пророчество поганина верным быть».
Он нарочито громко рассмеялся и пнул ногой залитую кровью голову убитого...
Народ, поражённый случившимся, теснимый дружинниками, отхлынул к мосту и вскоре разошёлся. Многие сомневались в истинности речей волхва. Ведь не возмог же он предсказать своё будущее, не почуял смерти от Глебовой руки. Но были и такие, в души которых поступок князя вселил одну только тяжкую ненависть.
Сам же Глеб с этого часа постоянно ощущал некое беспокойство. В самые разные мгновения — и ночью в опочивальне, когда обнимал он возлюбленную свою Роксану, и на ловах, и во время походов, и на славном пиру станет внезапно возникать перед мысленным взором его этот седовласый умирающий волхв, коего покарал он такой жестокой смертью, и тогда ужас и трепет охватят Глеба. На время будет он отвлекаться, порою даже и вовсе забывать о волхвовом пророчестве, но нет-нет да и напомнит ему что-нибудь о том страшном дне, и снова лишится он покоя.
Коли бы мог проведать волхв, какие муки испытает его убийца, то, наверное, возликовал бы и мнил себя отмщённым. Но, увы, не суждено мёртвому знать, что творится в душах живых.
А Глебу предстоят страдания, тревоги, вечные сомнения, станет он, вопреки беззаботному нраву своему, чересчур задумчив, угрюм, а порою гневен, жесток, упрям, даже отдалится от людей и так и будет жить до скончания своих дней с занозой и болью в сердце.
Глава 55ДУМЫ КНЯЗЯ ВСЕВОЛОДА
Возвращаясь из Киева в Переяславль, Всеволод медленно проезжал в возке вдоль крутого берега Днепра. Весна 1073 года от Рождества Христова выдалась ранней, и лицо князя под яркими лучами солнца покрылось бронзовым загаром.
Невесёлые думы приходили Всеволоду на ум. С каждой новой поездкой в Киев всё более росла в душе его беспрестанная тревога.
«Негоже ведёт себя Изяслав. Заносчив стал, груб. Как будто переродился, — думал князь. — И слушать не захотел советов моих, сказал: “Я старший, а вы со Святославом — мои подручные!” И Гертруда, нечестивая ведьма, потакает ему. Наконец-то, говорит, Изяславе, настоящим властителем становишься на старости лет.
Бога забыл Изяслав. Худое семя на Руси посеял. Сначала в Киеве учинил лютую расправу, не своей, сыновней дланью. Мыслимо ли дело: семьдесят человек тогда в стольном убили! А скольких ещё безвинных ослепили?! После этого злодейства не угомонился Изяслав, не одумался — на Полоцк ринулся, как волк дикий. Сын его, Мстислав, — этот и вовсе осатанел. Мало ему пролитой в Киеве крови — в Полоцке едва то же самое не сотворил, когда взял измором и прогнал Всеслава, а сам уселся на его место. Только ведь Бог даёт власть, кому хочет, кто того достоин, вот и не попустил Он Мстиславовых злодейств. Умер внезапно Мстислав той же зимой; захворал нежданно-негаданно, да и отдал Господу душу. Люди говорят, не пришлись ему по вкусу двинская вода и кривский хлеб. Но говорят и по-другому: наказание это ему за содеянные грехи, за пролитую кровь».
Всеволод набожно перекрестился: «Прости, Господи, нас, грешных!»
На место Мстислава послали в Полоцк на княжение Святополка, но тот недолго просидел на полоцком столе — прогнали его, скупого, прижимистого сребролюбца, как пса приблудного. Теперь вот снова вернулся в Полоцк Всеслав, снова неспокойно на Руси, снова бряцают сабли, снова, видно, рати быть. Чего же Изяслав добился? Чего достиг своими казнями, ослеплениями, лихоимством?! Нет, уж коли дураком родился...
Всеволод криво усмехнулся.
А Святополк — этот, может, был бы князем, и неплохим, разум вроде имеет, но только вот золото и серебро любит сверх всякой меры. Жаден, а с жадностью великим не станешь.
Всюду теперь непокой, всюду встани, которы, свары. Дальнее Залесье сотрясают волнения — то на Белом озере смерды поднялись, то в Ярославле, то в Новгороде волхв народ мутит. Шатается княжеская власть, а Изяславу всё невдомёк. Правда, уговорили-таки его со Святославом собрать учёных людей, тысяцких, дьяков, иереев. Законы новые решили писать. Может, хоть слово порядок на Русь принесёт, раз меч этого не возмог.
Святослав же всё выжидает. Чуется, хочет он выгнать Изяслава из Киева. Возгордился — побил поганых, союз с ханом Осулуком заключил, за чёрный люд вступился, в Новгород сына посадил, теперь на Залесье думает лапу наложить. Ну да ничего. Без него, Всеволода, не справиться Святославу с Изяславом. Но неужели, думает, забыт Ярославов ряд? А может, и прав он? Кто знает?
Всеволод постарался отвлечься от тягостных раздумий. Мысли его перескочили на другое: «Сынок-то, Владушка, выехал, говорят, из Смоленска в Переяславль. Уже целых четыре года мы с ним не видались. А вроде бы совсем недавно сидели вместе в Курске. Вот сколь быстр бег времени! Не успеешь оглянуться — а уже седина пробивается в волосах... Зато жена моя, Анна, вон какой писаной красавицей стала! И не подумаешь, что дикой половчанкой была. Родила сначала сына Ростислава, годом позже — дочь Евпраксию[272]. После родов набралась надменности, выступает павой, сверкает золотом и аксамитом».
При мысли о жене опять мелькнула на тёмном лице князя едва заметная ухмылка. Впрочем, тотчас морщина пробежала по высокому его челу. В иную сторону понесли князя тяжкие думы.
Недавно постигла Всеволода печаль — дочь Янка пошла в монахини.
«Потерял дочь, неразумный невежа! — грустно вздохнул князь. — А ведь хотел, чтобы стала она базилиссой».
Хотя, может, так даже и лучше. Ничто в доме не будет напоминать теперь Всеволоду о покойной Марии. А то всё сидел бы и думал: «Моя ли это дочь? Может, от того лжескопца зачата?»
Некогда помолвлена была Янка с Константином Дукой, сыном ромейского императора. Но жениха Янки насильно постриг в монахи в прошлое лето старший брат Михаил, и она, как и подобает благочестивой невесте, разделила его судьбу.
...В стороне по правую руку осталось маленькое, едва заметное издали Триполье. Берег Днепра становился круче, у устья Трубежа река поворачивала на восток, ближе к Переяславлю, а затем столь же резко убегала на юг, окунаясь в безбрежный океан ковыльных степей.
Здесь, у излучины Днепра, и дальше по Трубежу простирались высокие, насыпанные в незапамятные времена земляные валы. В народе называли их Змиёвыми; рассказывали гусляры-старцы, как некогда покорили былинные богатыри-храбры семиглавого змия, впрягли его в плуг и вспахали огромные борозды. С тех пор и стоят валы на страже, задерживают у своих подножий стремительный бег лихой степной конницы.
Да, так было, служили они надёжной защитой от разбойных набегов, но было то в далёком прошлом. Давно валы осыпались, пришли в негодность. Половцы всякий раз отыскивали в них уязвимые места и прорывались к плохо укреплённым городкам и совсем незащищённым деревням, неся смерть и страдания мирным землепашцам. Каждый год теперь эти кочевые разбойники появляются на Руси, грабят, хватают в полон десятки людей, а после, как вихрь, исчезают в степи. Попробуй потом отыскать их посреди бескрайних просторов, где лишь шумит серебристый ковыль, катятся под ветром кусты перекати-поля да каменные бабы зловеще темнеют на курганах.
«Надо как тогда, на торков, идти в степь, — размышлял Всеволод. — Но вот Изяслав только отмахивается, а Святослав упрямо молчит. Что же остаётся? Одному против половцев идти, без братьев? Никакого толку в том не будет. Один в поле не воин».
Всеволод тряхнул головой, отгоняя, как назойливых мух, навевавшие грусть и тревогу мысли.