Вселенная Ехо. Том 2 — страница 164 из 403

Я истерически расхохотался, когда понял: в последнее мгновение своей жизни Джуффин был уверен, что я заранее припрятал в рукаве козырную карту. А ведь на самом деле дурацкая фраза про «синее пламя» была обычным идиоматическим оборотом, случайно сорвавшимся с моего болтливого языка. Сломленный неудачей, постигшей меня при попытке остановить Джуффина, опустошенный его откровениями, я успел забыть, что на Темной Стороне каждое мое слово, облеченное в форму приказа, обладает чудовищной, бесстыдной силой древнего заклинания.

Я брякнул: «Гори все синим пламенем», и теперь Темная Сторона Ехо была охвачена огнем. Реальность становилась серебристым пеплом; не прошло и минуты, как кроме этого пепла не осталось ничего, даже ветра. Оказывается, ветер тоже может сгореть.

Только я стоял посреди этого мрачного великолепия, как своего рода несгораемый сейф, – упрямый осел, причудливый вымысел покойного сэра Джуффина Халли, которому, оказывается, не суждено было увидеть цветение Пустого Сердца. Хотя теперь я бы, по правде говоря, с радостью отдал жизнь, чтобы сделать ему этот прощальный подарок.

Я предвидел, что сейчас меня захлестнет волна отчаяния и безумия и вряд ли мне когда-нибудь удастся выбраться на берег. Но я получил коротенькую отсрочку: несколько восхитительных мгновений абсолютного спокойствия. Мне почти удалось превратить эти мгновения в вечность. Еще немного, и я бы нашел маленькую отмель в потоке времени, крошечный необитаемый остров, где есть место только для одного Робинзона – при условии, что ему достанет мужества ступить на берег своего персонального безвременья.

Мне-то мужества не хватило. В последний момент в моем сердце дрогнула некая предательская струнка, и я понял, что шанс упущен, а второй попытки не будет никогда. И я со смирением принял свою участь, поскольку – что мне еще оставалось?


– Не было ничего, – твердо сказал я себе. – Не было твоего драгоценного сэра Джуффина Халли. Не было Ехо, лучшего города во Вселенной. Молчи, дурак! – прикрикнул я на себя, когда понял, что разум не желает соглашаться с этой простой, но сомнительной истиной. – Мне лучше знать. Не было ничего, и тебя тоже никогда не было, поэтому заткнись и дай мне умереть достойно, без соплей, слюней и паршивых сожалений.

Но я не был искренним до конца, когда произносил этот монолог. Ложь – пагубная привычка. Стоит только однажды научиться, и тут же начинаешь лукавить даже наедине с самим собой. Я по-прежнему страстно хотел выжить – во что бы то ни стало, любой ценой. Я был заранее согласен на адские муки, даже на безумие, опасный огонек которого лукаво подмигивал мне в конце тоннеля, как зеленый сигнал семафора – виллькоммен, герр Макс, путь для вас всегда открыт.

Я был готов принять любые условия, лишь бы не оборвалась тоненькая сияющая нить, все еще соединяющая меня с миром живых. Просто я никогда не верил, что смерть действительно приносит успокоение.


страница сгорела


И разумеется, я не умер. Не так это просто, оказывается.

Почти благословенная тьма, сомкнувшаяся было над моей макушкой, поспешно отступила. Даже память не желала меня покидать, и это было хуже всего. Эта взбесившаяся стерва с наслаждением подсовывала мне эпизод за эпизодом дивного, сказочного прошлого, которое закончилось – я был уверен, вернее, я знал – навсегда.

Чаще всего перед моим внутренним взором мелькало веселое лицо Джуффина. Теперь, когда Кеттарийский Охотник стал горсткой пепла, события последних дней, все его дикие выходки и оскорбительные замечания казались мне незначительными и безобидными. Какая разница, что он говорил, как ворожил, что собирался сделать? Он был для меня куда больше чем другом или учителем. Уж не знаю, кто из нас кого выдумал; это – дело темное. Но Джуффин самолично построил мою Белую Стену, прорубил в ней широченную Зеленую Дверь[4], да еще и позволил мне крепко ухватиться за его сильную руку, чтобы робкое заячье сердечко не остановилось от страха, когда я делал свой первый осознанный шаг в неизвестность. Это гораздо больше, чем один человек может сделать для другого. Или даже один вымысел для другого – пусть так, какая, к чертям собачьим, разница?! Мне следовало бы вспомнить об этом, прежде чем услаждать собственный слух высокопарной болтовней о мерзости, могуществе и милосердии.

А теперь – что ж, поздно локти кусать. Джуффин сгорел вместе с Темной Стороной, да и Зеленая Дверь навсегда захлопнулась за моей спиной. Я мог быть уверен: по эту сторону чудес не будет. Никаких.

Я огляделся и обнаружил, что сижу на грязной булыжной мостовой. Кажется, я вернулся в тот самый город, где когда-то родился. Впрочем, я не был уверен, что моя догадка верна. Во-первых, никак не мог сфокусировать зрение на деталях, а во-вторых, мне было абсолютно все равно. Какая разница, где находится тело после того, как его обитатель умер?

Впрочем, что касается дыхания, пульса и прочих медицинских показателей, с этим у меня все было в полном порядке. Я действительно оказался чертовски живучей тварью. Мое биологическое существование продолжалось, и смириться с этим фактом оказалось куда труднее, чем я предполагал. Больше всего мне сейчас хотелось завыть, как воют одинокие оборотни, доведенные до ручки сценаристами и режиссерами третьесортных ужастиков, – громко, во всю силу своего голоса, долго и с наслаждением издавать душераздирающие звуки, пугая все живое в радиусе нескольких километров.

Я был почти уверен, что вой облегчит мою боль, но почему-то не позволил себе это маленькое невинное удовольствие. Кажется, я просто знал, что, когда боль исчезнет, от меня вовсе ничего не останется, а дремучий инстинкт самосохранения требовал, чтобы оставалось хоть что-то.

«Тихо, – приказал я сам себе, – заткнись! И без тебя тошно».

Внутренний монолог приносил некоторое облегчение, и я судорожно ухватился за это немудреное средство местной анестезии.

«Теперь ты понимаешь, почему самураи делали себе харакири? Не демонстративный героизм средневековых психов, а жест милосердия: иногда жить становится так больно, что меч, раздирающий внутренности, приносит облегчение. Но у тебя-то нет ни меча, ни даже мужества, дружок, только боль, так уж ты нелепо устроен».

Я шептал себе под нос какую-то чушь про самураев и боль, про мужество и отчаяние и почти не понимал собственных слов, но это как раз не имело значения. Больше всего на свете я боялся замолчать, потому что, когда иссякнет поток слов, окажется, что надо как-то жить дальше, а к этому я не был готов.

Чего я действительно не понимал – с какой стати так остервенело боролся за свою жизнь, почему решил сохранить ее любой ценой? Ну вот, уцелел я, уплатив эту самую «любую цену», – и что теперь?

страница сгорела


Вечность спустя я осознал, что стало совсем темно и очень холодно. Это было скорее хорошо. Правда, кисти рук утратили подвижность, ресницы отяжелели от смерзшихся слез и даже кровь уже не бежала, а лениво ползла по жилам. Но холод принес облегчение. Сначала он остудил разгоряченный лоб, потом сковал тело, а потом подобрался к самому сердцу, и я с благодарностью ощутил, что боль отступает, а на смену ей приходит печаль.

– Моя печаль проживет дольше, чем я, – негромко сказал я вслух и вдруг понял, что это не красивая фраза, а констатация факта.

Печаль была не чувством, а отдельным, почти независимым от меня существом. А когда я все-таки поднимусь и уйду куда глаза глядят, она останется на этом месте – невидимая, но осязаемая и почти бессмертная, как все призраки. И редкие одинокие прохожие будут вздрагивать от беспричинной, но пронзительной тоски, случайно наступив на один из гладких серых камней мостовой.

А потом подул ветер. Он проник в мою сгустившуюся кровь и зашумел в голове – так причудливо, бессвязно, неразборчиво бормочет поднесенная к уху морская раковина. Его смутный шепот превратился в низкий, глухой, но вполне человеческий голос, и я даже смог разобрать слова.

О чем ветер поет

В пустом сердце моем?

О том поет, что огонь

Сжег все в сердце моем.

По моим щекам текли слезы, они обжигали кожу, а потом застывали, замерзая на ледяном ветру, и я знал, что вместе с соленой влагой из меня утекает жизнь. Тихая песенка, которую принес ветер, стала моим «самурайским мечом» – единственным и неповторимым оружием, которое мне действительно подходило, поскольку оно не требовало ни мужества, ни твердости. Не нужно было делать последний и решающий героический жест – достаточно слушать и плакать, и ждать, просто ждать.

О чем ветер поет

В пустом сердце моем?

О том, что вечный лед

Сковал сердце мое.

– И это правда, – шептал я ветру. – Все правда, все правда, дружище! Так оно и есть.


И вдруг песня оборвалась. Я почувствовал, что кто-то трясет меня за плечо. «Ну вот, – обреченно подумал я. – В кои-то веки собрался умереть, и не дают, уроды. Сейчас небось еще придется доказывать, что я не пьян и меня не нужно арестовывать за нарушение общественного порядка».

Я обернулся и увидел перед собой озабоченное, хмурое лицо Шурфа Лонли-Локли. «Макс, – спрашивал он, – где ты взял эту гадость?»

Он повторял этот вопрос снова и снова, потому что я молча смотрел на него, не в силах уразуметь, что означают сложные сочетания звуков, которые издает этот странный человек, поразительно похожий на Чарли Уотса из «Rolling Stones». Шок оказался настолько глубоким, что я утратил способность понимать человеческую речь. Впрочем, я вообще перестал понимать что бы то ни было. К счастью, не навсегда.


– Ну, так-то лучше, – бодро сказал голос Джуффина над моим ухом. – Не пахнет от него больше никаким безумием, а ты паниковал.

Я открыл глаза и тут же снова зажмурился: комната была залита ярким солнечным светом. Впрочем, я успел заметить, что нахожусь в доме Джуффина и лежу в его кабинете, прямо на полу, вернее, на роскошном кеттарийском ковре теплого янтарного цвета. Кроме самого шефа, который сидел рядом со мной на корточках, в кабинете находился Шурф Лонли-Локли. Я вдруг вспомнил, как он тряс меня за плечо, а потом… Потом я вспомнил все, что этому предшествовало, и это испытание оказалось не из легких. Я тут же судорожно сжался в комок, инстинктивно защищаясь от боли, которая обрушилась на меня вместе с воспоминаниями, но Джуффин решительно ухватил меня за плечи и перевел в сидячее положение.