Вселенная Г. Ф. Лавкрафта. Свободные продолжения. Книга 6 — страница 30 из 94


27 июля, 1913

Страх охватил меня накануне вечером и продолжает поглощать меня. Чем он вызван? Туманом, неожиданно распространившимся по всему городу, несмотря на то, что еще двумя днями ранее его тяжелые клубы окутывали исключительно здание Тайного ордена Дагона. Мне не ведома причина его появления, и иннсмаутовцы практически прекратили свои перешептывания на сей счет. Иннсмаутовцы превратились в немых сомнамбул. Они снуют туда-сюда по грязным, дурно пахнущим улочкам, забросив рыбную ловлю, торговлю и даже молитвы Отцу и Матери, ничего не замечая вокруг себя, не замечая и меня — чужака в их рыбьих глазах.


Позже того же дня

Мне больно смотреть на свою престарелую мать, практически полностью утратившую все признаки человеческого в своем облике, но даже сейчас, видя ее в такой отталкивающей инкарнации, я боюсь ее потерять и желал бы как можно более оттянуть момент ее погружения в океанические воды, однако — увы — не в моих силах на это повлиять. И я хотел бы избежать той же участи — нисхождения в пучину и, самое главное, — утраты человеческого «Я».


29 июля, 1913

Город охватила волна безумия. И без того полоумные иннсмаутовцы были замечены мною в самых что ни на есть дискредитирующих ситуациях: за поеданием нечищеной сырой рыбы, без одежды прогуливающихся вдоль набережной, без лодки, вплавь, добирающихся к рифу Дьявола. Многие из них подолгу кричат на их диком наречии, в котором лишь отдаленно угадывается английский язык. Но чем больше они бесчинствуют, тем более крепкой становится их вера, громче и яростнее становятся их молитвы, на несколько дней позабытые, а жрецы чаще, чем обычно, появляются на улицах, чем приводят в благоговейный трепет горожан. Мне кажется, жрецы — единственные, кто знает наверняка о причине всеобщего помешательства, и они не собираются посвящать в свои тайны население. Но если и жрецы не обладают всей полнотой информации? Ведь единовластные правители Иннсмаута — не они и не Марши, но те отвратные, омерзительные создания, которым иннсмаутовцы поклоняются, которым приносят кровавые жертвы, которым отдаются, идя на поводу у собственной алчности, ограниченности и малодушия.


30 июля, 1913

Я понял, о, я понял, в чем причина иннсмаутовского неистовства! Это туман — он действует на горожан столь странным образом. Они толпами покидают свои дома, чтобы нырнуть под воду и больше не вынырнуть, чтобы отправиться Й’хан-тлеи. А те, что остаются в городе, практически не похожи на людей, и даже у молодых иннсмаутовцев тела поразительно деформированы вопреки обычному протеканию иннсмаутовской болезни. Я слежу за этими тварями (нет, у меня совершенно определенно больше не повернется язык назвать их людьми) из окна верхнего этажа материного дома — я просто не могу не следить за ними. Я не могу отвести взгляд от концентрических кругов, которые образуются при погружении серо-зеленых тел. И в сложившихся обстоятельствах я принял решение как можно дольше не покидать стены дома с целью не подвергнуться губительному влиянию загадочного тумана и, по возможности, не выпускать на улицу или даже во двор свою мать, ибо я действительно боюсь потерять ее, даже если она и не мать моя уже вовсе.


1 августа, 1913

Теперь я один в доме с плотно закрытыми дверями и окнами. Моя мать ушла сегодня ночью, а я спал и не слышал, когда и как это произошло. Я благодарил судьбу за то, что моей матери не суждено было подвергнуться всеобщему безумию, быть может, лишь потому, что она ввиду своей слабости не могла выйти из дома и вдохнуть все еще покрывающий иннсмаутовские улочки туман. Но необходимость переселиться под воду, очевидно, придала ей сил добраться сегодня до побережья. О, я должен снова поблагодарить судьбу — за то, что мне не суждено было увидеть последнего признака подводной жизни — жабр — на моей матери. Случись это — я наверняка сошел бы с ума. Я уже близок к тому, чтобы потерять рассудок. Я в одиночестве, я в заточении. Пожалуй, сейчас мне хотелось бы даже увидеться с Дайной. Пожалуй, я должен сообщить ей о том, что наша мать больше не принадлежит человеческой цивилизации, хотя я чувствую — и это вселяет в меня неописуемый ужас, — что сестра знает о ее уходе. В любом случае, я не рискну покинуть этот дом, по крайней мере до тех пор, пока у меня остается еще немного еды.


3 августа, 1913

Мое заточение не столь невыносимо, как я предполагал. Какое счастье — не встречать взглядов немигающих глаз, не слышать перешептываний за спиной, не слышать монотонного «Ай’а Дагон! Ай’а Гидра!» Какое счастье — знать, что ты пока не один из них, что у тебя еще есть время для простого человеческого существования. Счастье — ощущать незамутненность своего рассудка. Я думаю обо всем этом — и ужас, охватывающий меня временами, отступает. И возвращается вновь, когда я вспоминаю, что еды в доме практически не осталось.


5 августа, 1913

Я старался как можно меньше употреблять пищи в эти два дня, но доел сегодня последний кусок черствого хлеба и последнюю копченую рыбину. Утром я спустился в погреб не через вход со двора, а через вход с кладовой, и обнаружил там наполовину опустошенную бочку вина, больше — ничего. Я надеюсь некоторое время мириться с голодом, и я буду молиться, хоть и не знаю кому — уж точно не Отцу и Матери, — о сохранении здравого смысла, который удержит меня от выхода из дома прежде, чем пелена безумия спадет с глаз иннсмаутовцев.


6 августа, 1913

Чувствую себя великолепно. Поэзия Бодлера — духовная пища — поддерживает мои жизненные силы взамен пищи реальной. Однако стоит мне выглянуть в окно — и мое сердце замирает в ожидании самого неблагоприятного для меня исхода; я не вижу никаких улучшений: по-прежнему толпы омерзительных существ, в которых не так давно угадывался человеческий облик, бредут в направлении побережья, по-прежнему клубы тумана устилают брусчатые улочки Иннсмаута и отравляют сознание иннсмаутовцев. Хорошо, что дом покойной моей матери стоит на некотором возвышении и туман, кажется, слишком густ для того, чтобы проникнуть в мельчайшие щели под дверями и оконными рамами… хорошо. «Покойной моей матери», — так я написал. Неужели я подсознательно считаю ее мертвой, хотя и твердо знаю, что она жива, что еще долго — вечность — будет жить? Предпочитаю вернуться к чтению, пока уныние совершенно не завладело мной.


7 августа, 1913

Никаких изменений, лишь Бодлер сменился графом Лотреамоном, этим великим безумцем, но его безумие — благо в сравнении с безумием Иннсмаута.


8 августа, 1913

Голод начал беспокоить меня невыносимо. Я пью вино, пытаясь забыться, и то и дело проваливаюсь в сон. Сны прерывисты и переполнены кошмарами, в которых рыболюди связывают меня и бросают с рифа Дьявола в воду тонуть, ибо я не отрастил жабры и перепонки меж пальцев. И я тону, я вижу мистический Й’хан-тлеи с его циклопическими постройками удивительных, невообразимых форм. Меня окружают тысячи — тысячи тысяч! — морских существ, не рыб и не амфибий и не млекопитающих, как дельфины или киты, — существ, не подлежащих современной классификаций животного мира Земли. Существ, боюсь, более древних, чем все прочие существа на этой планете, а может, и чем сама планета. Я чувствую, что мне не хватает воздуха, вода проникает в мои легкие, и вот, когда я готов уже проститься с жизнью, чья-то невидимая рука резко вырывает меня из оков сна. А после этого я снова пью вино, недолго читаю Лотреамона и погружаюсь в сон — и погружаюсь в соленую воду под рифом Дьявола.


9 августа, 1913

Я продолжаю пить вино, но прекратил чтение: мозг под хмелем почти совершенно перестал воспринимать информацию. Немного протрезвев, я решил записать эти строки, чтобы сообщить о том, что меня так потрясло сегодня. Я видел из окна среди прочих спускавшихся к кромке воды старую Табиту Марш. Много лет она не показывалась на людях, сегодня же благоверная фабриканта, едва узнаваемая после произошедших с ней метаморфоз, покинула особняк Маршей и, вся увешанная золотом, не иначе как поднятым с морских глубин, вошла в воду. Солнечный свет, отраженный от серег, диадемы и пекторали на миг прорезал пелену тумана, когда старуха Табита зашла на глубину около метра с четвертью, после чего, спустя еще одно короткое мгновение, нырнув, она совершенно скрылась из виду. За погружением матери семейства Маршей неотрывно следило молодое поколение: все дети и внуки, от сорокалетней Мэрион, более всего похожей на располневшую лягушку, до младенца Альберта на ее руках, совершенно неотличимого от нормального человеческого ребенка, если бы не… — о, дьявол! — и на малыше Альберте уже виднелись первые признаки иннсмаутской болезни: его кожа была чуть зеленоватой, а глаза, не мигая, смотрели в небо. Так значит, поражение болезнью происходит теперь чуть ли не от самого рождения? Я подумал об этом и не смог усидеть на месте. Превозмогая слабость, обеспеченную мне четырехдневным голодом, я сорвался с места и побежал в спальню матери, где имелось единственное зеркало в доме. На задворках сознания промелькнула мысль: «А каково ей было каждый день видеть отражение себя меняющейся?» Я уставился на своего зеркального двойника. Ожидал увидеть чужое, не свое лицо, но все же вздохнул с облегчением. С грязной поверхности зеркала на меня глядел мужчина с изможденным лицом, оттененным щетиной. Контур его овального лица обрамляли черные волосы, давно не мытые; на руках меж пальцами не было перепонок, а карие глаза с завидной регулярностью закрывались и открывались. Значит, я — все еще я. Только надо бы наконец привести себя в порядок.


11 августа, 1913

Вчера весь день пролежал на софе в полуобморочном состоянии. Сегодня — собрал все свои силы в кулак, чтобы выйти из дома для пополнения запасов продовольствия. Я шел сквозь туман, но не чувствовал никаких изменений в своем организме. Мое сознание оставалось ясным, что удивило меня, однако не могло не радовать. И пусть передвигаться было тяжело и непросто было лавировать меж сумасшедших иннсмаутовцев, уверенность в том, что я по крайней мере не умру с голоду, вселяла надежду. А горожане не обращали на меня никакого внимания, их выпученные рыбьи очи не фокусировались на моей фигуре — не фокусировались ни на чем. Около одиннадцати часов дня я толкнул двери лавки Мэтью Ходжа. Владельца не было, а над прилавком возвышалась золотоволосая макушка. Я пробормотал что-то осипшим после длительного молчания голосом, желая выяснить, куда подевался хозяин. Услышав мой голос, из-за прилавка вышла девчушка лет десяти от роду. Трогательное, невинное создание в чистом белом платьице, она уже имела перепонки на маленьких ручках, а волосы… это были не настоящие волосы — всего лишь парик, кое-как прикрывающий лысеющую головку. Ребенок произнес: «Я хозяин. Папы нет», и я понял, что Мэтью Ходж, подобно прочим, ушел в море, бросив любимую дочурку предоставленной самой себе. Малышка Ходж без труда разыскала необходимые мне продукты — я купил их на последние деньги, что остались в доме после последнего визита сестры. Она даже поблагодарила меня за покупку и сказала приходить еще, но я почему-то твердо уверен, что в следующий раз, когда приду сюда, ее я больше не застану за прилавком. Я двинулся в обратный путь, на ходу жуя свежую мягкую булку, не имея мочи дотерпеть до дома, и чувствуя необычайное умиротворение, забыв обо всех тех ужасах, что преследовали меня изо дня в день с момента возвращения в Иннсмаут. Я перестал обращать внимания на туман и на иннсмаутовцев — на эти немые и почти обездвиженные преграды — и я почувствовал себя живым, даже больше: я чувствовал себя человеком, в большей степени, чем когда бы то ни было. Я превращусь однажды в уродливого рыбочеловека и отправлюсь жить в Й’хан-тлеи? Ха! Что за нелепость! Я — человек, человеком родился я и человеком умру.