Вселенная Г. Ф. Лавкрафта. Свободные продолжения. Книга 6 — страница 36 из 94

египтяне или ассирийцы вдруг оказались на своих верблюдах посреди, допустим, Лондона, — они бы, наверное, в первый момент опешили. Но быстро изыскали бы объяснение: что-нибудь про ад или рай, каким они его себе представляли.

— А если бы они поняли, куда попали на самом деле? Что это их будущие, их потомки?.. Или… если бы мы с вами увидели Ноя, Адама, Каина?

— Пустой разговор, — отрезал Байно. — К чему эти домыслы? Что вы хотите сказать, Дарвин?

— Я думаю о моллюсках, которых мы подобрали. О том, зачем они стремились так попасть на тот остров.

— Господи, Дарвин, — засмеялся Фицрой, — они никуда, ровным счетом никуда не стремились. Вас там не было, но мы-то видели. Они… это просто какой-то яд, который они впрыснули Мартенсу и преподобному: один пришел в себя быстрее, другой… увы. Все наши тогдашние шутки о разуме… ну, вы же не принимаете их всерьез? Разумны, как всякий высокоорганизованный хищник, но не более того. Впрыскивают яд, вынуждают дельфинов или мелких китов плыть, куда им нужно, в какую-нибудь пещеру, и там пожирают. Вот и весь разум.

— Но сны, которые мы видели? И рисунки — их рисунки ведь напоминали остров, я это потом понял!

— Или, — вмешался Байно, — нафантазировали себе. Задним числом о чем только не догадаешься!.. Это я вам сейчас как медик, поверьте.

— Но вы не можете отрицать их сходства: «баклажанчиков» и… той твари, что выбралась из двери. А вы, Мартенс? Вы со мной согласны?

Художник, все это время сидевший с каменным лицом, извинился и вышел вон.

— Господи, — сказал Байно, — это был какой-нибудь разросшийся слизняк или другое неведомое науке беспозвоночное. И выбралось оно из пещеры. Из пещеры, Дарвин, не из двери, побойтесь Бога! Что до сходства — ну, ваши вьюрки вон тоже похожи друг на друга: две лапы, два крыла, один клюв. Так и у этих: щупальца, глаза, голова… Клюв тоже. — Байно хохотнул. — Но все же различий, согласитесь, много больше.

— Клюв, да… — пробормотал Дарвин. — Клювы… и щупальца…

Он поднялся и вышел из кают-компании — очень похожий сейчас на Мэттьюза, каким тот стал после возвращения. Несколько следующих дней Дарвин пребывал в задумчивом состоянии, что-то писал на отдельных листах, перечеркивал, хмурился.

Фицрой наблюдал за ним с тревогой — однако скоро понял, что это лишь очередная страсть, охватившая естествоиспытателя. Новая идея, не более того.

Ничего, что было бы на самом деле связано с островом.

Лгать оказалось легко и просто. Капитан даже сам не подозревал, насколько. Фицрой открыл для себя это очевидное правило, почти закон природы: «Чем больше ты напуган, тем проще врать».

Впоследствии он не раз следовал ему — пусть и с переменным успехом. Сложнее всего оказалось сражаться с Дарвином, когда тот — видимо, после длительных, серьезных сомнений — все же осмелился обнародовать свою теорию о происхождении видов. Впрочем, возможно, дело было не в сомнениях, а в поисках доказательств, которые он мог привести; вряд ли Дарвин рискнул бы писать в своей книге о других клювах, тем более — о щупальцах, эволюционировавших за столько лет.

Фицрой был неутомим. Сперва под псевдонимом «Senex», затем публично он выступал против Дарвина, в действительности же — против перспектив, которые учение натуралиста открывало перед человечеством. По совести говоря, он не мог обвинять Дарвина в неосмотрительности: в ту ночь на острове натуралист с Филлипсом были слишком далеко и не подпали под воздействие моллюсков. Дарвин лишь догадывался — а Фицрой точно знал, зачем те искали остров. Зачем явились из далеких глубин космоса в цилиндрическом летательном аппарате, на который случайно наткнулся «Бигль».

Паломничество — вот что было причиной их появления. Паломничество к далекому первопредку, моллюсковому Адаму, а может, и богоспруту, своеобразному Христу, заточенному в глубоководной темнице эоны назад. Они явились узреть живую святыню — и в панике осознали, сколь велика разница между ними и их пращуром. Насколько они чужды друг другу.

Дарвин был много сообразительней и прозорливее Фицроя: он своим умом догадался о том, что капитан после той ночи твердо знал. Живые организмы со временем, под воздействием внешней среды, неизбежно изменяются, — и Фицрой мог лишь предполагать, как воспримет человечество это откровение.

Но и его борьба с Дарвином была тщетной попыткой отвлечься от еще более чудовищной истины — капитан понял это много позднее. Когда услышал первые разговоры о возможности беспроводной радиосвязи и сообразил, что мог мастерить преподобный Мэттьюз до того, как однажды ночью сознание его окончательно прояснилось. Некий странный прибор, безделица, игрушка, над которой все насмехались, — что сделал он с этим прибором… или, точнее, — что сделал тот, чье сознание даже после смерти головоногого тела осталось, будто кукушонок в гнезде, под черепным сводом Мэттьюза. Тот, кто счел необходимым продублировать сигнал, отправленный с острова другим своим собратом. Тот, кто умер не раньше, чем убедился: сделано все возможное.

«Нет, — думал Фицрой, — нет страшнее безбожника, чем истово веровавший, но в вере своей разочаровавшийся».

Он искал способ предупредить других о своих догадках, но понимал: сам же лишил себя всякой опоры. Высмеивая Дарвина. Отрицая очевидное. Замалчивая то, о чем молчать не следовало.

Невозможно остановить прогресс, но задержать его — под силу даже одному человеку. И порой последствия этой паузы могут оказаться роковыми. Как для тех дикарей, что не желали смириться с истиной, принесенной им преподобным Мэттьюзом и Джемми Пуговицей.

Капитан Роберт Фицрой покончил с собой 30 апреля 1865 года, в возрасте шестидесяти девяти лет. Перерезал себе горло бритвой, не в силах справиться с мыслью о том, что мог предупредить катастрофу, остановить тех, кто рано или поздно снова явится на Землю. Прилетят уже не для того, чтобы совершить паломничество, — но чтобы уничтожить ее и само воспоминание о своей оскверненной, развенчанной святыне.

Когда капитан умирал, в ушах его стояло непрерывно повторяющееся, жалобное чередование двух нот, плач двух брошенных существ, которые осознавали свое одиночество и мысленно взывали к тому, кто некогда был божеством их народа. «Кту́лла, кту́лла, кту́лла, кту́лла», — слышал он — как слышал тогда, удирая к вельботу.

Фицрой надеялся, что никому больше на Земле не доведется услышать эти звуки.

До первой вспышки на поверхности Марса, которую зафиксирует французский астроном Жавель, оставалось четверть века. Двадцать семь лет — до публикации книги Персиваля Лоуэлла, в которой тот выскажет предположение о существовании на Марсе жизни.

Пятьдесят шесть лет — до момента, когда грузовое судно «Бдительный», отклонившись от курса, отыщет тяжеловооруженную яхту «Сигнал» из новозеландского Данидина с единственным выжившим моряком, норвежцем Густавом Йохансеном.

2015

Дмитрий ТихоновКНИГА СКОРБИ

Мертвую тварь нашел Серый. Мы сидели на бревне на опушке леса, а он отправился к реке — то ли поплавок искать, то ли просто по нужде. Суть в том, что минут через пять прибежал обратно. Рожа белая, штаны мокрые, выгоревшие за лето волосы во все стороны торчат, кепку где-то посеял. Такой уж был Серый: если чему-то не повезло оказаться у него в руках, терял он эту вещь в самом скором времени. Причем терял безвозвратно, с концами.

— Там… там… — Рот открывает, как рыба, а толком ничего сказать не может— Идемте…

— Что такое? — Санчес вскочил первым. Понял, видимо, что дело нешуточное. Санька у нас молодец, всегда быстрее остальных соображает.

— Хреновина, — начинает объяснять Серый и руками машет, пытается, значит, эту самую хреновину обозначить. — У реки, на берегу… лежит… здоровая…

Тут нам всем интересно стало. Серый не способен придумать подобную небылицу, не то что уж изобразить ее, не сорвавшись в глупый ржач. Побросали мы карты, повставали все, даже мелкий Ванятка поднялся, хотя видно было, что страшно ему до усрачки.

— Веди, — скомандовал Санчес— Показывай, где там чего.

Серый послушался: побежал торопливо, едва на траве не поскальзываясь. Мы за ним.

В этом месте лес совсем узенькой полоской тянулся, всего-то, наверное, метров пятьдесят. Вот как раз половину мы прошли, когда запах почуяли. Густая мерзкая вонь нахлынула сразу, волной, выбила слезы из глаз, сжала мертвой хваткой пищевод. Было в ней что-то от протухшего мяса и гниющих водорослей, но еще больше — от длинных червей, выползающих из земли на стук дождя. Я закашлялся, Федьку и Ванятку вырвало. Что с них взять, с малышей. Остальным хоть бы хны, поморщились только.

— Оставайтесь здесь, — сказал Санчес малолеткам. — Дожидайтесь нас. Мы вам принесем что-нибудь интересное.

Я ж говорю, молоток. Мне бы, например, и в голову не пришло подобное детишкам пообещать. Наверняка, будь я за старшего, так и не смог бы заставить их остаться — пустые угрозы в их возрасте не действуют. Поперлись бы следом, мало ли что могло приключиться. За ними глаз да глаз. А тут остановились как вкопанные, а потом и вовсе назад побрели, к бревну.

Мы, зажимая носы рукавами, двинулись дальше и через минуту вышли на высокий берег реки, обрывающийся вниз отвесным глинистым склоном. Внизу, прямо под нами, из коричневой воды поднимался гладкий белый бок валуна, на котором только вчера мы с Серым ловили рыбу. Тогда он и остался без поплавка, кстати говоря. А в нескольких шагах справа от валуна вздымалось нечто столь безобразное и уродливое, что я в первые несколько мгновений попросту не мог задержать на нем взгляд, а когда все же сумел присмотреться, меня мгновенно вывернуло.

Казалось, у этого… создания вовсе не было формы: оно целиком состояло из перекрученных лохмотьев плоти, отростков и щупалец, беспорядочно громоздящихся одно на другое. Черную, лоснящуюся плоть тут и там разрывали безвольно распахнутые беззубые провалы, в некоторых из которых виднелись круглые, по-рыбьи пустые глаза. Самое отвратительное заключалось в том, что на мелководье волны слегка шевелили концы самых тонких щупалец, придавая махине некое подобие жизни.