Вселенная Ивана Ефремова. Интуиция «Прямого луча» — страница 11 из 27

Иван Антонович Ефремов жил в каком-то другом, в совершенно невероятном чудесном мире, а я — на всем знакомой Земле, в далекой сибирской провинции, но связь между нами существовала! Даже «Тафономию» я получил. «Ее сейчас нигде не сыщешь днем с огнем, — писал мне Иван Антонович. — Но среди старых оттисков я нашел так называемые «чистые листы», оставшиеся у меня от корректур «Тафономии». Здесь нет начала, т. е. фактического материала по местонахождениям, но зато все остальное — все закономерности и выводы — это все есть. Сохраните корректуру, и если она вам не будет нужна, — пришлите обратно.»

Нет, мы жили не в разных мирах.

«Что вы собираетесь делать летом? — спрашивал меня Иван Антонович. — Наш музей (палеонтологический, в Москве) мог бы дать вам одно поручение: посмотреть, как обстоят дела с местонахождением небольших динозавров с попугайными клювами — пситтакозавров, которое мы собирались изучать в 1953 году, но оно было затоплено высоким половодьем. Это в девяноста километрах от Мариинска, который в 150 км по железной дороге от вашей Тайги.»

Разумеется, я побывал под Мариинском на реке Кие.

«В этом году — писал Иван Антонович годом позже — у нас будет большая экспедиция с палеонтологическими раскопками в бассейне реки Камы. Если бы вы смогли принять в ней участие, то было бы очень полезно. Напишите начальнику этой экспедиции Чудинову Петру Константиновичу, что вы хотели бы принять участие в экспедиции в качестве рабочего. Напишите ему, что вы сможете приехать из Тайги за свой счет, а я пришлю Вам денег на дорогу. (Чрезвычайно уместное уточнение для того времени). Сделать это надо не очень откладывая, чтобы иметь вас в виду.»

Конечно, я написал. Конечно, я побывал в бассейне реки Камы.




Моя жизнь изменилась. Я теперь даже читал иначе — с пониманием.

Но хотелось большего. Всегда нам хочется большего. Самого Ивана Антоновича я увидел уже в Москве, после Очерской экспедиции. Широкоплечий, грузный, чуть картавящий. Август. В руках клетчатый платок — жарко. Поглядывает на меня с некоторым удивлением. В виде поощрения я живу прямо в Палеонтологическом музее. Под гигантским скелетом диплодока брошен спальный мешок, в соседнем зале сумеречно отсвечивают оже-лезненные скелеты парейазавров, а в одной из витрин (я уже знаю) хранится знаменитый (описанный в повести «Звездные корабли») отполированный временем череп доисторического бизона с круглым (пулевым якобы) отверстием.

Всей душой тогда я мечтал заниматься наукой.

Но вот странно. Открывая передо мной ее перспективы, Ефремов каким-то совершенно непонятным образом открывал для меня литературу, будто чувствовал мое настоящее будущее, открывал ее суть. Я даже писал что-то, а читал действительно много, впрочем, наверное, не всегда воспринимая главное. Ефремов и это чувствовал. Рассказывая какую-нибудь интересную историю, мог отвлечься, спросить. Ну вот, скажи, прочел ли я «Анну Каренину»? А если прочел, то чем там, собственно, все закончилось? По молодости лет я отозвался о романе Льва Николаевича Толстого легкомысленно. То ли дело рассуждать о Джозефе Конраде, о Чаде Оливере, о ветрах времени, зеркалах морей, а Иван Антонович с чего-то спрашивает про семью Карениных. Странно. Вот я и ответил честно. Нормально там все закончилось. Анна Аркадьевна бросилась под паровоз, ну и все такое прочее.

Иван Антонович даже остановился.

И я остановился, потому что не понимал.



Как так? О чем это он? Герои самого Ефремова летали к другим мирам, спорили с самим Пространством-Временем, устанавливали связи с совсем другими мирами, а тут какая-то Анна Аркадьевна, флигель-адъютант, лошадь. Кому это нужно? Это давно все в прошлом. Теперь о будущем надо говорить.

«Девушка взмахнула рукой, и на указательном пальце ее левой руки появился синий шарик. Из него ударил серебристый луч, ставший громадной указкой. Круглое светящееся пятнышко на конце луча останавливалось то на одной, то на другой звезде потолка. И тотчас изумрудная панель показывала неподвижное изображение, данное очень широким планом. Медленно перемещался указательный луч, и так же медленно возникали видения пустынных или населенных жизнью планет. С тягостной безотрадностью горели каменистые или песчаные пространства под красными, голубыми, фиолетовыми, желтыми солнцами. (Я невольно вспоминал «Астробиологию» профессора Г. А. Тихова). Иногда лучи странного свинцово- серого светила вызывали к жизни на своих планетах плоские купола и спирали, насыщенные электричеством и плававшие, подобно медузам, в густой оранжевой атмосфере или океане. В мире красного солнца росли невообразимой высоты деревья со скользкой черной корой, тянущие к небу, словно в отчаянии, миллиарды кривых ветвей. Другие планеты были сплошь залиты темной водой. Громадные живые острова, то ли животные, то ли растительные, плавали повсюду, колыхая в спокойной глади бесчисленные мохнатые щупальца…»

Вот оно — истинное, вот настоящее будущее.

А Каренина? Да проходили мы в школе этот роман.

Я даже плечами пожал. Нормально там у них все закончилась.

Но Иван Антонович не считал, что все это в прошлом. «Вернешься, перечитай».

Я не спорил. Конечно, перечитаю. И вернувшись домой срочно взял в библиотеке роман Толстого. И перелистывая страницы романа, вчитываясь теперь внимательно, сам каким-то неясным образом дошел до той странной мысли, что Лев Николаевич этот свой «устаревший» роман написал, видимо, не столько ради страданий несчастной Анны Аркадьевны (как и Ефремов свой знаменитый роман написал не ради приключений на железной звезде), сколько ради (возможно) последней восьмой части, которую прежде, во время занятий, я как-то не замечал, почти в нее не заглядывал, принимая за что-то совсем необязательное, ненужное.

«Уже стемнело, — тревожно вчитывался я, — и на юге, куда он (Левин, один из героев толстовского романа) смотрел, не было туч. Тучи стояли с противной стороны. Оттуда вспыхивала молния, и слышался дальний гром. Левин прислушивался к равномерно падающим с лип в саду каплям и смотрел на треугольник звезд и на проходящий в середине его Млечный Путь с его разветвлением. При каждой вспышке молнии не только Млечный Путь, но и яркие звезды исчезали, но, как только потухала молния, опять, будто брошенные какой-то меткой рукой, появлялись в тех же местах.»

Явственно я вдруг увидел это вспыхивающее и потухающее небо.

Это вспыхивающее и потухающее небо поразило меня. Как и Левина, впрочем.

«Ну, что же смущает меня? — так он думал (Левин). — Мне лично, моему сердцу открыто несомненное знание, непостижимое разумом, а я упорно хочу разумом и словами выразить его».

Знание, непостижимое разумом.

Я читал, уже понимая. Я начинал понимать.

Вот раздраженная Кити, жена Левина, сзывает к веранде детей (вот-вот хлынет дождь), а они не идут. Левин тоже раздражен, он в отчаянии от этого их постоянного непонимания? Все смешалось не только в доме Облонских. Все везде плохо, все не стыкуется. И из этого темного, почти беспредельного отчаяния выводит Левина только очередная молния, высекающая вдруг мысль: ну, почему, почему это так? Почему нам не обнять, наконец, друг друга? Почему не жить иначе — светло и просто?

И Левин готов открыться, высказать жене эту мысль. Он идет к Кити, он уверен, что она поймет. А она вдруг спрашивает: «Ты еще не ушел?» И при свете очередной молнии Левин окончательно теряется. Понимания нет. Опять нет никакого понимания.

Будь между ними (между думающими людьми) понимание, Кити не попросила бы его, Левина, пойти в угловую комнату и посмотреть, приготовили ли там все для гостя? Поставили ли новый умывальник?

И снова наваливается на Левина тоска вечного непонимания.

Неужели мы (люди) навсегда одиноки, никогда не поймем друг друга?

«Так же буду сердиться на Ивана кучера, так же буду спорить, некстати высказывать свои мысли, — думает Левин. — Так же будет стоять стена между мной и другими, даже между мною и женой моей».

Вечность и непонимание.

Непонимание и вечность.

Вот главное. Вот ради чего пишут о несчастной Анне Аркадьевне и о приключениях на железной звезде. Пишут — с надеждой.

«Все же жизнь моя теперь, независимо от всего, что может случиться, не только более не бессмысленна, как прежде, но имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить в нее!» Сложно, не просто сказано. Пришлось самому добираться до сути.

Но, похоже, я добрался, потому что наша переписка с Иваном Антоновичем приобрела какое-то новое измерение. И я сам начал относиться к книгам иначе. Неважно, «Туманность Андромеды» была у меня в руках или «Анна Каренина».

Вряд ли Иван Антонович придавал какое-то значение этой истории, он, наверное, скоро вообще забыл о ней, но я-то знаю, я прекрасно знаю, что не только первый искусственный спутник Земли, не только «Туманность Андромеды», не только мои давние палеонтологические сезоны, не только чтение прекрасных глубоких книг изменили мою жизнь и направили ее в верном направление, но и тот совершенно замечательный вопрос Ивана Антоновича. Так что, дай Великий Космос каждому из нас своего Ефремова.

Авторитетное мнение

Дмитрий Быков: «В 90-е годы в России возобладала твердая вера в то, что капитализм (и лучше бы самый дикий) есть высшая и последняя стадия всего, а человек — нереформируемая грубая скотина. Демократия, по Черчиллю, есть лучшее из худшего, а потому не следует и рыпаться, ибо любая утопия в предельном ее развитии неизбежно ведет к насилию, крови…

Позиции Ефремова в общем виде сводились к тому, что ежели. человек не довольствуется нынешним своим состоянием и верит, что в перспективе возможна антропологическая революция, его ожидает еще множество приключений и немало формаций поинтереснее капитализма.

Ефремов, едва ли не самый живописный персонаж в истории русской словесности, обладал способностями, которые в таком букете и такой степени развития будут встречаться, пожалуй, разве что в эпоху Великого Кольца. Силач, боксер, рослый красавец (отец и вовсе хаживал на медведя с рогатиной), человек с фотографической памятью, знавший наизусть всего Брюсова и почти всего Блока, страницами цитировавший на память Грина и Дойла, основатель новой отрасли палеонтологии (именно за свою «Тафономию» он получил Госпремию), геолог, зоолог, путешественник, философ, исто