Арсений Тарковский узнал об этом в Москве лишь в конце сентября, когда Маруся с детьми и Антонина Александровна с дочкой уже были отправлены в эвакуацию (в Юрьевец и Чистополь, соответственно). Может быть, это было даже и хорошо, что он остался тогда в городе один, чтобы никто не смог увидеть его слез, чтобы никто не услышал его вопля, брошенного в ночь в районе Партийного переулка.
Зову – не отзывается, крепко спит Марина.
Елабуга, Елабуга, кладбищенская глина,
Твоим бы именем назвать гиблое болото,
Таким бы словом, как засовом,
запирать ворота,
Тобою бы, Елабуга, детей стращать немилых,
Купцам бы да разбойникам
лежать в твоих могилах.
А на кого дохнула ты холодом лютым?
Кому была последним земным приютом?
Чей слышала перед зарей возглас лебединый?
Ты слышала последнее слово Марины.
На гибельном ветру твоем я тоже стыну.
Еловая, проклятая, отдай Марину!
Они познакомились в гостях у Нины Герасимовны Бернер-Яковлевой в 1940 году, в коммуналке в Телеграфном переулке. В этом году Арсений развелся с Мариной Тарковской (Вишняковой) и заключил брак с Антониной Бохоновой. Из воспоминаний Нины Бернер-Яковлевой: «Я зачем-то вышла из комнаты. Когда я вернулась, они сидели рядом на диване. По их взволнованным лицам я поняла: так было у Дункан с Есениным. Встретились, взметнулись, метнулись. Поэт к поэту».
Также о знакомстве Арсения Александровича с Мариной Ивановной интересные воспоминания оставила Елена Владимировна Тренина: «Арсений говорил, что у Цветаевой очень сложный характер и с ней бывает трудно, она непредсказуема и очень талантлива. Цветаева была неравнодушна к Арсению… Потом с ней познакомилась мама. Маме Цветаева подарила бирюзовые бусы. Эти бусы мама носила редко, говорила, что они душат ее. Такие же Марина Ивановна подарила Ахматовой… Как вспоминает Арсений, при встрече Цветаевой и Ахматовой они долго говорили, а уходя, Цветаева, остановившись в дверях, сказала: “А все-таки, Анна Андреевна, вы самая обыкновенная женщина!” Марина Ивановна приезжала к нам и читала свои стихи. Когда меня спрашивают: “Какая она была, ведь ты ее видела?” – я даже не знаю, что сказать, мне-то было девять лет, оценить ее как поэта я не могла в силу своего возраста, а чисто внешне она не произвела на меня никакого впечатления. Мне она казалась пожилой, замученной женщиной. Короткая стрижка с челочкой на лбу. Волосы с проседью казались серыми. Читала стихи глуховатым голосом. Мура (так его звали), сына Марины Цветаевой, я увидела впервые в Чистополе во время войны, куда были эвакуированы семьи писателей».
И вот теперь этой «пожилой, замученной женщины» не стало. Она ушла из жизни добровольно, по собственному желанию со словами – «я тяжело больна, это уже не я… не вынесла… не похороните живой!…хорошенько проверьте».
И вновь, как шестнадцать лет назад, Арсений метался по городу, не находя себе места: Первая Мещанская и Щипок, Борисоглебский переулок и Таганка, Трехпрудный и Серпуховка, Охотный ряд и Павелецкая. И вот здесь, проходя под стенами готического особняка Алексея Бахрушина, невольно вспоминал о Гоголе, который так боялся быть похороненным заживо.
Почему именно здесь вспоминал? Да потому что слухи о том, что череп Николая Васильевича хранился в кожаном медицинском саквояже среди анатомических медицинских инструментов именно в этом доме близ Павелецкого вокзала, ходили по Замоскворечью, и от них никуда нельзя было деться.
Арсений быстро шел, не смотря по сторонам, не оглядываясь, как будто искал подобным образом возможность убежать от себя, однако постоянно ловил свое отражение в стеклах окон первого этажа. Самоубийство Марины до такой степени потрясло его, что он ощущал свое сиротство, свою брошенность и никому не нужность настолько явственно и физически осязаемо, что боль от потери этой женщины превращалась в боль фантомную. Как это бывает, когда утраченная конечность по-прежнему дает о себе знать, будоражит воображение, шевелится, нарывает или, напротив, выздоравливает. Однако на сей раз было утрачено нечто большее, была утрачена часть сердца, и жить с этим ощущением было невыносимо трудно, а может быть, даже и невозможно.
Он входил в пустую квартиру, открывал окно и закуривал, а со стены на него смотрел портрет Джиневры д›Америго де Бенчи кисти великого Леонардо.
Никого со мною нет.
На стене висит портрет.
По слепым глазам старухи
Ходят мухи,
мухи,
мухи.
Хорошо ли, – говорю, —
Под стеклом твоем в раю?
По щеке сползает муха,
Отвечает мне старуха:
– А тебе в твоем дому
Хорошо ли одному?
Но в то же время обретенное одиночество было выражением той мучительной и практически недостижимой при иных обстоятельствах свободы, находящейся на грани реального и ирреального, прошлого и настоящего, жизни и смерти.
Это позже Тарковский скажет: «На свете смерти нет. Бессмертны все. Бессмертно все». Но сейчас, когда уже шла война, когда на фронте уже погиб Владимир Тренин, первый муж Антонины Александровны, когда улицы города опустели, а Марина навсегда ушла туда, откуда нет возврата, Арсений прислушивался к себе со страхом, потому что не знал, чего от себя ждать. Вернее сказать, от того себя, который вечно мучил его и страдал за него, настойчиво видя в этом единственный путь к истончению души и обострению чувства, без которых невозможно рождение стихов.
Конечно, он хорошо знал это свое психопатическое затишье перед бурей и страшился его.
Вот еще совсем недавно, в начале лета тяжело заболел. Как раз накануне войны. В письме другу юности Николаю Станиславскому признавался: «Лежу в постели, немощный, убогий, недужный, хворый, больной, бессильный, слабейший, замученный и неподвижный. У меня воспаление желчного пузыря». Изумляет обилие эпитетов, которыми наделяет своего лирического героя Тарковский. Арсений еще не знает, какие страдания ждут его родных и друзей, всю страну, в которой он живет, его лично, а потому он многословен и несколько нарочит, как и подобает пииту.
Однако события развиваются молниеносно и неотвратимо. Предполагаемая поездка в санаторий после выздоровления, разумеется, отменяется. Тарковского направляют на военную подготовку, которую проходят все писатели Москвы и в ходе которой он будет признан негодным к строевой службе. Литераторы, не подлежащие мобилизации, должны быть немедленно эвакуированы. Арсений смятен, но не теряет надежды попасть на фронт.
Его очередное прошение (всего их было одиннадцать) будет удовлетворено только 3 января 1942 года, когда приказом НКО СССР № 0220 Арсений Александрович Тарковский будет зачислен на должность писателя армейской газеты «Боевая тревога».
А меж тем с фронта приходили удручающие вести, враг рвался вглубь страны. Также начали приходить и первые похоронки. За первые месяцы и годы войны на фронте погибли поэты: Александр Артемов, Всеволод Багрицкий, Владислав Занадворов, Юрий Инге, Борис Лапин, Михаил Кульчицкий, Николай Майоров, Варвара Наумова, Самуил Росин, Елена Ширман, Микола Шпак. Многие из них учились на Высших Государственных Литературных Курсах вместе с Арсением Тарковским и Марусей Вишняковой.
Юрьевец на Волге.
Конец августа 1941 года.
На ступеньках крыльца деревянного дома № 8 по улице Энгельса сидит Андрей.
Ему девять лет.
Он знает, что где-то там, далеко, идет война, и отцы его друзей ушли на фронт, а некоторые из них уже и погибли.
Через несколько дней Андрей пойдет в третий класс Юрьевецкой начальной школы, куда устроится работать и его мать.
По крайней мере, он не будет тут совсем один, хотя со временем в Юрьевце у него появятся друзья, и обращение к нему по имени неизбежно сменит презрительное «эвакуированный».
Из воспоминаний Марины Арсеньевны Тарковской: «Мама соглашалась ехать только из-за нас, детей. Она не захотела эвакуироваться с семьями писателей в Чистополь. Мы уехали в Юрьевец на Волге. Там за бабушкой была забронирована комната, оставались кое-какие знакомые. Там должны были еще помнить врача Петрова, маминого отчима.
В Юрьевце нас ждала суровая жизнь эвакуированных. Мама долго не могла устроиться на работу. Жили на половину папиного военного аттестата (вторая половина принадлежала его матери и жене, которые жили тогда в Чистополе). Была еще мизерная бабушкина пенсия. Спустя какое-то время мама стала работать в школе. Питались мы в основном тем, что удавалось выменять на рынке или в окрестных деревнях. К дальним походам мама готовилась заранее – подбирались вещи для обмена, бабушка шила из плюшевых занавесок детские капоры. Если дело было зимой, то мама увязывала барахло на санки и пешком, через замерзшую Волгу, шла его менять. Уходила она обычно на несколько дней, ночевала по деревням. Ночевать пускали, кормили, чем бог послал. В один из таких походов были выменяны на меру картошки (мерой служило небольшое прямое ведро) мамины бирюзовые серьги, которые в свое время привезла из Иерусалима бабушкина родственница. В конце прошлого века она поехала туда поклониться Гробу Господню, а заодно попросить для себя благословения в монастырь. Но вместо этого ее благословили на брак с врачом местной православной колонии греком Мазараки. После его смерти тетка Мазараки вернулась в Москву к своей племяннице, бабушкиной матери. Привезенные ею золотые серьги с выгравированными на них изречениями из Корана спустя годы оказались в заволжской деревне.
Случай с серьгами вошел в фильм «Зеркало», но их романтическая история осталась за кадром».
После уроков все шли на городскую пристань, куда из Кинешмы и Костромы приходили пароходы с ранеными.
Андрей смотрел на этих растерянных, измученных людей, которых на подводах и армейских грузовиках отвозили на Симонову горку, где в бывшей Богоявленской церкви находился госпиталь.