Вселенная Тарковские. Арсений и Андрей — страница 18 из 48

Вероятно, неспособность постичь эту «неуловимость», осмысление того, что она столкнулась с чем-то таким, о чем не написано в учебниках по подростковой педагогике, повергали Марию Ивановну в состояние паники. И вновь перед лицом тяжелых испытаний она была одна, лишенная всяческой поддержки, совета, помощи.

Меж тем, как известно, беда не приходит одна.

13 декабря 1943 года Арсений Тарковский получил тяжелое ранение в ногу разрывной пулей, что привело к развитию газовой гангрены и последующей ампутации.

В 1964 году Арсений Александрович так описал происходившее с ним в те долгие месяцы:

Стол повернули к свету. Я лежал

Вниз головой, как мясо на весах,

Душа моя на нитке колотилась,

И видел я себя со стороны:

Я без довесков был уравновешен

Базарной жирной гирей…

И далее:

И марля, как древесная кора,

На теле затвердела, и бежала

Чужая кровь из колбы в жилы мне,

И я дышал, как рыба на песке,

Глотая твердый, слюдяной, земной,

Холодный и благословенный воздух.

Мне губы обметало, и еще

Меня поили с ложки, и еще

Не мог я вспомнить, как меня зовут,

Но ожил у меня на языке

Словарь царя Давида…

Первая операция была проведена сразу в полевом госпитале, после чего Арсения Александровича вывезли в Калинин (Тверь) и вновь прооперировали уже в прифронтовом госпитале. Однако положение ухудшалось с каждым днем. Из письма Тарковского жене Антонине Александровне: «Родная Тоня! Нужно немедленно выхлопотать разрешение мне на отъезд в Москву. Если ты еще не выслала мне его, может быть, приедешь за мной в Калинин? Ради Бога, скорей, моя девочка. Я очень устал и хочу в настоящий госпиталь…».

Благодаря нечеловеческим усилиям Антонины Александровны, которая тоже на тот момент разрывалась между Чистополем и Москвой, удалось с помощью секретаря Союза писателей СССР А.А. Фадеева перевезти Тарковского в Москву и положить в эвакогоспиталь № 5002 – Всесоюзный институт экспериментальной медицины (ВИЭМ) к профессору Александру Васильевичу Вишневскому. В результате очередной реампутации левого бедра в средней кости гвардии капитан Тарковский Арсений Александрович был оставлен на излечении в хирургической клинике с определением ему второй группы инвалидности.

В своей книге «Осколки зеркала» Марина Тарковская писала: «После тяжелейших операций (отец) оказался в непривычном для него состоянии крайней беспомощности. Кроме всего, боль страшная от ампутированной ноги… произошел какой-то психический перелом». Теперь страдание носило не какой-то отвлеченно-выспренний характер, но было самой жизнью, ежедневным, ежечасным, ежеминутным переживанием, рутиной, как ни странно это звучит, когда ни о чем другом не было ни сил, ни желания думать. Боль меняла сознание, внешность, учила жить по-другому.

После той последней встречи с отцом осенью 1943 года в Переделкино Андрей теперь (а ведь не прошло и года) увидел перед собой совсем другого человека – раздавленного, не желающего ни с кем говорить, с бледным, осунувшимся лицом, ввалившимися щеками, вместо левой ноги у которого лежало перекрученное одеяло с больничной, поплывшей от бесконечных стирок маркировкой. Конечно, его было жалко, но сын не знал, как проявить свою жалость к отцу. И ему оставалось только наблюдать за тем, как его мать и Антонина Александровна из последних сил окружают его отца заботой. Это было тягостное и глубоко драматическое зрелище.

Больничные запахи – бинты, кафельный пол, стоящие на тумбочке у изголовья лекарства, вежливые и немногословные медсестры, нескончаемый желтый свет, выкрашенные белой масляной краской каталки в коридоре, приглушенные голоса, закрытые из-за боязни сквозняков форточки. Духота.

Андрей не мог и предположить тогда, что совсем скоро он, пятнадцатилетний мальчик, окажется в такой же обстановке и проведет в детской туберкулезной больнице почти год.

Летом 1944 года Арсения Александровича выписали из госпиталя. Из книги Марины Тарковской «Осколки зеркала»: «Папа со своей женой Антониной Александровной и ее дочкой Лялей приехал на какое-то время в Дом творчества писателей, в тот, старый Дом, потом сгоревший, что стоял ближе к пруду. Папа тогда только что выписался из госпиталя, привыкал к костылям…»

Он выглядел усталым, но сосредоточенным, было видно, что новый способ передвижения давался ему с трудом. Опять же ни для кого уже не было секретом, что его отношения с Антониной Александровной переживали не самый лучший период. Нечеловеческие трудности, которые им пришлось пережить вместе, видимо, остудили сердечное горение, переломили что-то внутри. Тарковский был немногословен, что ему в принципе не было свойственно, постоянно раздражался и томился от собственной беспомощности и бытовых неурядиц: туалет во дворе, один рукомойник на всех, общая кухня, шум и грязь коммунальной квартиры. Казалось, что все в доме на Партийном было против него.

Антонина Александровна старалась облегчить жизнь Арсения как могла, но, и это выглядело необъяснимым парадоксом, все эти усилия еще больше раздражали мужа, хотя, конечно, он прекрасно понимал, что благодаря именно этой женщине он вообще остался жив. Но, увы, ничего поделать с собой не мог. Это было выше его сил, которые Арсений без остатка отдал борьбе со своей болью. И он вновь ощущал себя одиноким, всеми оставленным, всеми непонятым и забытым. Это был страх после страха.

Война подходила к концу, и с каждым днем, которые Арсений Александрович встречал со своей женой в крохотной комнате без окон, укреплялось глубокое и осмысленное понимание того, что великие победы и массовый героизм, многомиллионные жертвы и трудовые подвиги не отменили мелочных склок и кухонных скандалов, сцен ревности и измен, семейного вранья и предательства, ежедневной рутины и нищеты.

Все осталось по-прежнему, как и до войны, как и сто, и двести лет назад, потому что нет ничего нового под солнцем, и что делалось, то и будет делаться.

В стихотворении «После войны» у Тарковского есть такие слова:

Бывает, в летнюю жару лежишь

И смотришь в небо, и горячий воздух

Качается, как люлька, над тобой,

И вдруг находишь странный угол чувств:

Есть в этой люльке щель, и сквозь нее

Проходит холод запредельный, будто

Какая-то иголка ледяная…

Эпизод в вагоне из сценария фильма «Зеркало», не вошедший в окончательный вариант картины:

«В вагоне было темно и стояла такая духота, что, несмотря на открытые окна, у меня кружилась голова и перед глазами плавали радужные круги. Мы с матерью стояли в проходе, а Антонина Александровна с моей сестрой сидели у окна, притиснутые огромным человеком с потным лицом.

Поезд с грохотом проносился мимо запыленных полустанков, пакгаузов и дымящихся свалок, огороженных колючей проволокой. Потом пошли леса. Но даже это не приносило облегчения, и вагонные сквозняки лишь усиливали во мне сосущую тошноту. В вагоне кричали, смеялись, пели. Сквозь шум и грохот поезда было слышно, как в дальнем конце вагона кто-то с тупой настойчивостью терзал гармошку.

У меня потемнело в глазах, и я почувствовал, что бледнею. В этот момент я словно увидел себя со стороны и поразился своему внезапно позеленевшему лицу и провалившимся щекам. Мать вопросительно взглянула на меня.

– Тошнит что-то… Я пойду в тамбур… – пробормотал я и стал протискиваться по забитому проходу.

Мать двинулась за мной. У меня тряслись колени, ноги были как ватные, я ничего не видел вокруг и из последних сил рвался к спасительной площадке. «Только бы не упасть, – думал я. – Только бы не упасть».

Потом я стоял на верхней ступеньке подножки, придерживаясь за поручень.

Мать сзади держала меня за ремень. Поезд мчался вдоль зеленого склона с выложенной белым кирпичом надписью: «Наше дело правое – мы победим».

Я подставлял лицо ветру и, стараясь глубоко дышать, понемногу приходил в себя.

– Чего ж это он? – услышал я позади сочувственный женский голос.

Мать что-то ответила. Отдышавшись, я повернулся к ней и попытался улыбнуться.

– Ничего, нам скоро выходить, – сказала она.

– Ну-ка, на, выпей, – услышал я тот же голос.

Пожилая женщина, одетая, несмотря на жару, в ватник и резиновые сапоги, наклонилась над большим бидоном и налила в крышку молока. Я посмотрел на мать. Она кивнула и отвернулась.

– Спасибо, – сказал я бабе в резиновых сапогах и, стараясь не расплескать молоко, принял из ее рук глубокую жестяную крышку. Пока я пил, она весело смотрела на меня. Мать повернулась и пошла обратно в вагон.

– Мы сейчас… Я пойду за нашими…

Когда поезд ушел, мы долго стояли на деревянной платформе и слушали, как замирает вдали его грохот. Потом наступила оглушительная тишина, и в мои легкие ворвался пахнущий смолой чистый кислород».

В 1946 году Марии Ивановне выдали в Литфонде ордер на пошив пальто. Арсений заплатил, и Андрею пошили драповое пальто на вате с меховым воротником. На Щипке это было воистину грандиозным событием.

Пальто висело на зеркальной дверце бабушкиного шкафа, и каждый мог его потрогать, но надеть мог только Андрей. Так как драповое пальто висело на зеркале и загораживало его, то было дозволительно отодвигать лишь его рукава, чтобы увидеть свое отражение.

Чем-то оно напоминало гоголевскую шинель «на толстой вате, на крепкой подкладке без износу». О подкладке и воротнике, как мы помним, у Николая Васильевича было сказано отдельно: «На подкладку выбрали коленкору, но такого добротного и плотного, который, по словам Петровича, был еще лучше шелку и даже на вид казистей и глянцевитей. Куницы не купили, потому что была, точно, дорога; а вместо ее выбрали кошку, лучшую, какая только нашлась в лавке, кошку, которую издали можно было всегда принять за куницу».