Может быть, лишь снятая в 1962 году картина «Девять дней одного года» открыла зрителю другого Ромма – рефлексирующего, страдающего, в первую очередь художника, а уж только потом лауреата, орденоносца, крупного советского общественного деятеля. И Андрей не мог не чувствовать в нем этого.
А меж тем студенческая жизнь начинающего кинематографиста была полна не только творческих перипетий.
Из книги Марины Тарковской «Осколки зеркала»: «Я заглядываю в аудиторию, где только что окончились занятия у студентов-режиссеров первого курса, – мне надо передать Андрею принесенные из дома бутерброды. На улице день, а в аудитории горит электрический свет, плотно задернуты темно-серые шторы. Воздух душен и сперт от присутствия пятнадцати – двадцати молодых людей. Я уже знаю многих Андреевых сокурсников и сокурсниц по именам и узнаю теперь рыжеволосую гречанку Марию Бейку, трагическая партизанская эпопея которой мне уже известна со слов Андрея, прелестного мальчика Люку Файта, сына знаменитого актера, Васю Шукшина, красивого сибиряка с широким скуластым лицом и узкими серыми глазами, Сашу Гордона, кажется уже успевшего в меня влюбиться…
А вот и она, знаменитая Ирма Рауш, в которую уже полгода влюблен Андрей. Она невысока ростом, с хорошей фигурой, которую складно облегает черное суконное платье, заколотое у ворота латвийской серебряной брошью-сактой. Ее светлые волосы, которые даже на взгляд кажутся мягкими, собраны в пучок черной лентой…
Учебные тетради Андрея испещрены ее портретами, он рисует ее в профиль, так у него лучше получается… Как складывается непросто в жизни – он любит ее, а она его – нет… доведенный почти до безумия Андрей уезжает к папе в Голицыно…»
И вот получается так, что никуда не деться от этого сумасшествия, от этого безумия, когда чувства захлестывают, и мысль о самоубийстве воспринимается как нечто естественное и даже закономерное. (В 1961 году из-за несчастной любви к актрисе Людмиле Абрамовой, впоследствии жене Владимира Высоцкого, покончил с собой однокурсник Андрея Тарковского Владимир Китайский). Слова отца, сказанные Андрею несколько лет назад – «у нас есть склонность бросаться стремглав в любую пропасть… мы перестаем думать о чем-нибудь другом, и наше поле зрения суживается настолько, что мы больше ничего, кроме колодца, в который нам хочется броситься, не видим» – оказались пророческими.
Мы не знаем точно, о чем в ту голицынскую поездку говорили отец и сын. Вполне возможно, что вновь звучали предостережения Арсения Александровича, его советы не торопиться с женитьбой, определиться с профессией и набраться жизненного опыта, но, судя по тому, как развивались события дальше, можно предположить, что отец впервые столкнулся с самим собой в лице Андрея – с непреклонностью, решимостью, готовностью дойти до конца в своем неистовом чувстве.
Как тут не вспомнить самого Арсения Александровича в пору его ухаживания за Антониной Александровной Бохоновой. Елена Тренина (дочь Бохоновой) вспоминала о Тарковском-старшем как о совершенно безумном человеке, поглощенном страстью к ее матери. Как мы помним, Арсений Александрович буквально вырвал любовь Антонины Александровны, и это не была игра в чувства, это было свидетельство истинного сердечного состояния человека, готового пойти на все, даже на смерть.
И вот теперь, спустя семнадцать лет, Андрей явил отцу и матери эту «склонность бросаться стремглав в любую пропасть». Вполне возможно, в значительно более гипертрофированном варианте, нежели отец.
Марина Тарковская вспоминала, что и во ВГИКе все были вовлечены в эту душераздирающую историю, даже пытались помочь молодым разобраться в их чувствах. Но, как известно, в таких случаях нет и не может быть советчиков, потому что никто кроме Ирмы и Андрея не знал, что именно их связывает или, напротив, отталкивает друг от друга, что они чувствуют, видя друг друга, чего хотят друг от друга, балансируя на грани постоянных размолвок и бурных встреч. В результате в апреле 1957 года Андрей Арсеньевич Тарковский и Ирма Яковлевна Рауш поженились.
Читаем в книге «Осколки зеркала»: «Мы (Мария Ивановна и Марина Арсеньевна. – Прим. авт.) увидели только, что в коробке с документами нет Андреева паспорта, и поняли, что он собрался жениться. А через какое-то время он нам объявил о своем решении. Казалось бы, так радостно закончилась эта томительно-долгая эпопея Андреевой любви к Ирме Рауш. Но почему я, оставшись дома одна в этот апрельский день 1957 года, долго плакала, узнав о заключении «законного брака»? Должна была бы радоваться, а плакала. Потому что знала, что Андрей уходит от нас навсегда…
По большому счету все так и случилось, а по малому он вроде бы никуда и не уходил. Свадьбу молодые решили не устраивать, и, хоть с нами не советовались, мы с мамой одобрили такое их решение. Мама считала все эти свадьбы мещанскими затеями, напрасным переводом денег, которых, кстати, и не было.
Сначала молодожены очень короткое время жили в нашей тесноте – как говорится, по месту прописки, потом мама стала снимать им комнату, а очень скоро они, красивые, веселые и полные надежд, уехали в Одессу на производственную практику».
Интересная деталь, которая вновь отсылает нас к словам отца о «перетирании камней» и на которую стоит обратить внимание – мать снимает комнату сыну и его жене, чтобы они могли жить отдельно. Андрей, что и понятно, счастлив, он уверен в том, что начинается новая жизнь, что свободен, потому что любовь окрыляет его и вдохновляет. Но так ли это на самом деле?
Эйфория минует, и на смену празднику придет рутина повседневной жизни.
Думается, что уже тогда Мария Ивановна поняла, что ее сын пошел по пути отца, пошел подсознательно, на уровне ощущений, может быть, даже внутренне и отрицая возвышенную замкнутость родителя, переживая его уход из семьи (и не прощая ему этот уход), стремясь не быть таким, как он, но при этом обреченным стать таким же.
Впрочем, это и закономерно, ведь слова, порой сказанные в запале, ничего не значат, значат поступки, значит внутреннее видение себя, а Андрей, безусловно, видел себя художником, творцом, совершенно не имея сил и желания противостоять своим, хорошо ему известным, слабостям. А потому только и оставалось ему вслед за Лукьяном Тимофеевичем Лебедевым из «Идиота» восклицать мысленно: «Низок, низок, чувствую!»
«– Послушайте, господин Лебедев, правду про вас говорят, что вы Апокалипсис толкуете? – спросила Аглая.
– Истинная правда… пятнадцатый год.
– Я о вас слышала. О вас и в газетах печатали, кажется?
– Нет, это о другом толкователе, о другом-с, и тот помер, а я за него остался, – вне себя от радости проговорил Лебедев.
– Сделайте одолжение, растолкуйте мне когда-нибудь на днях, по соседству. Я ничего не понимаю в Апокалипсисе».
Мария Ивановна отложила книгу, затушила папиросу в пепельнице в форме раковины, которая откуда-то появилась на подоконнике вместо старой чугунной, и вышла с кухни, оставив включенной лампу-дежурку под закопченным, в разводах от сырости, протечек и бесконечных варок белья потолком.
Глава 13Многоуважаемый шкаф
1962 год. Две женщины с трудом тащат высокий шкаф из мореного дуба по пустырю, что тянется от платформы Бирюлево-Товарная.
Со стороны железнодорожной линии доносятся гудки тепловозов, неразборчивые голоса по громкой связи.
Женщины останавливаются возле неизвестно откуда здесь взявшегося полусухого дерева, отдыхают, одна из них перекуривает, и они вновь продолжают свое нелегкое дело.
Наконец им удается затащить шкаф в овраг.
Здесь тихо, сумерки сгущаются.
Складывается такое впечатление, что мы присутствуем при совершении преступления, убийства, например.
Одна из женщин, та, что курила, достает из кармана поношенного, мешкообразного пальто с вытертым мерлушковым воротником молоток и начинает разбивать им шкаф.
Другая же в ужасе наблюдает за происходящим. Закрывает рот ладонями.
Однако шкаф сломать не так просто. Это старое, а потому добротное сооружение, намертво сшитое из дубовых панелей вытесанных ручным образом.
От ударов молотка шкаф гудит, как контрабас.
Женщины меняют друг друга в этой странной и страшной работе.
Наконец удается одолеть боковые стенки, швы расходятся, и от дверных петель с хрустом вырастают кривые трещины, лакировка лопается, а ручная резьба – деревянные листья и цветы, отваливается и падает на землю, как, впрочем, и полагается делать листьям и цветам, когда они отцветают.
Сложнее всего оторвать, не повредив, зеркальную дверь, потому что ее решено сохранить.
Остальные же части шкафа приговорены.
Постепенно рев контрабаса уступает место альтовым скрипам и визгу выворачивающихся кованых гвоздей.
Шкаф смертельно устал сопротивляться ударам молотка, и наконец он сдается.
Работа завершается уже в темноте.
Терпкий запах вещей, белья вперемешку с запахом клея, пересохших и оттого растрескавшихся полок висит в воздухе, и может показаться, что, уже будучи разломанным, шкаф все-таки найдет в себе силы встать, собрать воедино обломки и щепу и ожить.
Но нет, куда там! Его уже убили.
Женщины забирают с собой зеркальную дверь и начинают медленно выбираться из оврага, стараясь при этом не смотреть назад – туда, где только что бился в судорогах огромный шкаф-шифоньер из мореного дуба.
Обломки, надо думать, в ближайшее время сожжет шпана из близлежащих домов.
За все это время, время разбивания шкафа, женщины не сказали друг другу ни слова, это мать и дочь. Это могли бы быть слова оправдания, слова жалости к жертве, слова раскаяния, но они так и не прозвучали. Покрытое амальгамой стекло покачивается в их руках, и возникает впечатление, что они несут аквариум с абсолютно черной водой, которая плещется, но не выливается на землю. Наверное, в этой черной воде обитают рыбы, но их не разглядеть об эту пору, ведь уже совсем темно.