На горизонте появляются огни станции Бирюлево-Товарная, а еще по-прежнему доносятся гудки тепловозов и неразборчивые голоса по громкой связи.
Женщины доходят до одиноко торчащего посреди пустыря высохшего дерева, аккуратно кладут тут зеркало на землю и смотрят, как по линии ж/д, совпадающей с линией горизонта, идет электричка.
Из кармана пальто матери торчит деревянная рукоятка молотка.
Конечно, Андрей потом неоднократно ездил к отцу в Голицыно, возвращался или на последней электричке, или рано утром, но в конце концов избежать конфликта не удалось.
Надо думать, что женитьба сына вызвала раздражение отца. Оказалось, что все его слова, советы, пожелания так и не были услышаны, более того, все произошло так стремительно и лавинообразно, что стало очевидно – к этим словам, советам и пожеланиям Андрей и не собирался прислушиваться. Он все решил сам! Он пренебрег богатым жизненным опытом своего отца, и это не могло не вызвать бурю самых разных эмоций – от ярости до сожаления, от обиды до недоумения.
Однако, как уже было замечено в предыдущей главе, на смену праздникам пришла каждодневная жизнь со всеми ее проблемами, финансовыми в первую очередь. Скорее всего, именно денежный вопрос (как это часто бывает) вызвал открытый конфликт, обострив тлевшее противостояние Тарковского-старшего и Тарковского-младшего.
По крайней мере, косвенно об этом свидетельствует сохранившееся письмо Андрея к отцу: «Нет, и не было, верно, сына, который бы любил тебя, то есть отца, больше, чем я… Мне страшно обидно за то, что наши отношения испачканы денежным вмешательством. Впредь этому не бывать – или я не люблю тебя. Договорились. Я всю жизнь любил тебя издалека и относился к тебе как к человеку, рядом с которым я чувствовал себя полноценным. Это не бред и не фрейдизм. Но вот в чем я тебя упрекну – не сердись на слово «упрекну» – ты всю жизнь считал меня ребенком, мальчишкой, а я втайне видел тебя другом. То, что я… обращался к тебе только, когда мне было нужно – это печальное недоразумение. Если бы можно было бы, я бы не отходил от тебя ни на шаг. Тогда ты не заметил бы, что я у тебя просил что-то и искал выгоды. Да мне и в голову не пришло бы просить кого-то еще… Ты пишешь о своей заботе обо мне, как о денежной помощи – неужели ты настолько груб, что не понимаешь, что забота – это не всегда деньги? Я никогда не был уверен в твоем расположении ко мне, в дружеском расположении. Поэтому мне было (очень честно) неловко надоедать тебе. Я редко виделся с тобой поэтому. Поверь, что мне нужен ты, а не твои деньги, будь они прокляты! Ну, я кончаю. И все-таки многое осталось недосказанным. Я не теряю надежду исправить это. Милый! Прости меня, глупого. Ну почему я приношу всем только огорчения?»
Читая эти строки, невозможно не вспомнить два письма отца к сыну, когда еще совсем юный Андрей, а затем старшеклассник, впервые испытал чувство, которое, как ему тогда казалось, перевернуло его душу. Но вот прошло время, и Андрей ответил отцу. Причем сначала поступком (свадьбой), а потом и словом (письмом).
Важно заметить, что денежная склока не столь важна в этой истории. Значительно глубже и эмоциональней Андрей переживает совсем другое. «Я никогда не был уверен в твоем расположении ко мне, в дружеском расположении», – пишет он. Эти слова воистину исполнены глубокого драматизма. «Почему такое возможно?» – закономерно возникает вопрос. Может быть, дело в том, что Арсений Александрович, нечасто видя своего сына, нарисовал себе совсем иной его портрет (такая же участь коснулась в свое время и Маруси Вишяковой, без которой Тарковский-старший не мог, но и с ней он тоже не мог), образ, который, что вполне естественно, решительно отличался от образа реального, живого человека. Отец со свойственной ему поэтической эмоциональностью наделял своего сына талантами, которых у него не было, рассудительностью и даже мудростью, которые в принципе не могли быть чертами характера подростка. Столкновение же с Андреем – резким, раздражительным, порой дерзким вызывало разочарование и отторжение. Отец был уверен, что его сын «недотягивает» до него, не вполне ему ровня. Тут достаточно вспомнить сомнения Арсения Александровича в том, что у Андрея вообще есть какие-либо таланты, а также его советы заняться какой-нибудь простой и понятной работой, работой руками, например.
С другой стороны, интересно предположить, какие аллюзии вызвало это письмо сына у отца, ведь и у него была своя история, свой опыт сыновства.
Александр Карлович Тарковский – из польской дворянской семьи, народник, политический ссыльный, журналист, по-хорошему строг, по-отечески заботлив, обладатель могучего сократовского лба, пронзительного взгляда, аккуратно подстриженных усов и шкиперской бороды. Они не были настолько близки, чтобы Арсений дерзнул написать ему столь откровенное письмо, или, напротив, будучи всегда вместе, они знали друг о друге все и без эпистолярных упражнений.
И все же воображение рисует хотя бы и такое послание (отрывок из письма Франца Кафки отцу Генриху Кафке в переводе Евгении Александровны Кацевой 1968 года): «Я признаю, что мы с тобой воюем, но война бывает двух родов. Бывает война рыцарская, когда силами меряются два равных противника, каждый действует сам по себе, проигрывает за себя, выигрывает для себя. И есть война паразита, который не только жалит, но тут же и высасывает кровь для сохранения собственной жизни. Таков настоящий профессиональный солдат, таков и ты… в этом письме все же, по моему мнению, достигнуто нечто столь близкое к истине, что оно в состоянии немного успокоить нас обоих и облегчить нам жизнь и смерть».
Конечно, «облегчение жизни», «исправление этого» (недопонимания, недоверия, страха быть неуслышанным, неизбывной дистанции) и желание «сказать недосказанное», о чем сын мечтает в своем письме к отцу, началось не совсем так, как того хотелось бы Андрею Арсеньевичу и тем более Арсению Александровичу.
По мысли Зигмунда Фрейда, в сознании ребенка (мальчика) под воздействием объективных причин формируется особая инстанция – «сверх-я», когда он, испытывая враждебно-ревностные побуждения к отцу, одновременно начинает идентифицировать себя с ним. Таким образом, методы, применяемые отцом и вызывающие отторжение сына, интуитивно по мере взросления становятся методами самого сына. Однако закономерная (в силу возраста) неопытность и юношеская эмоциональность этого «сверх-я» слишком часто превращают в фарс вполне здравые поступки и закономерные поведенческие ходы. В результате круг замыкается – близкие люди, отец и сын, страдают от общения друг с другом, но, в то же время, испытывают страдания и от отсутствия общения. С возрастом этот «гордиев узел» затягивается все туже и туже, и все меньше остается возможностей разом разрубить его. Вернее сказать, сделать это безболезненно, хотя причинение боли в данном случае уже является своего рода хроническим заболеванием.
В переводах из арабской поэзии X–XI веков Арсения Тарковского мы обнаруживаем такие строки:
Так далеко зашли мы в невежестве своем,
Что мним себя царями над птицей и зверьем;
Искали наслаждений в любом углу земли,
Того добились только, что разум растрясли;
Соблазны оседлали и, бросив повода,
То вскачь, то рысью мчимся неведомо куда.
Душа могла бы тело беречь от всех потерь,
Покуда земляная не затворилась дверь.
Учи тому и женщин, чье достоянье – честь,
Но будь поосторожней! Всему границы есть.
Границы терпению, пониманию, состраданию… И никто не знает, где они, эти границы, пролегают. Их обретение есть процесс инстинктивный и глубоко личный для каждого, процесс, которому можно только доверять, но нельзя научить насильно.
Из книги Андрея Тарковского «Запечатленное время»: «Искусство утверждает то лучшее, на что способен человек: Надежду, Любовь, Красоту, Молитву… Или, о чем он мечтает, на что надеется… Когда человека, не умеющего плавать, бросают в воду, то его тело, не он сам, начинает совершать интуитивные движения – он начинает спасаться. Так же и искусство существует, как брошенное в воду человеческое тело, – оно существует как инстинкт человечества не утонуть в духовном значении. У художника проявляется духовный инстинкт человечества. А в творчестве проявляется стремление человека к вечному и возвышенному, всевышнему часто вопреки греховности даже самого поэта».
И наконец последняя фраза из письма Андрея – «ну почему я приношу всем только огорчения?». Образ «вечного неудачника», с которым в 20-х годах ХХ века вошел в литературное сообщество Москвы Арсик Тарковский, незримо присутствует в них. Образ, который не мог быть близок Андрею и по складу его характера, и потому, что его детство прошло на Щипке и в Юрьевце, в Завражье и Малоярославце, среди людей, у которых синдром жертвы не приветствовался, а упиваться своим личным несчастьем, когда шла война, было как-то не принято. Но все же эти слова звучат из уст Андрея.
Вернее сказать, они звучат подсознательно, будучи порожденными постоянным поиском внимания отца и одновременно боязнью, неловкостью надоесть ему, вызвать его неодобрение и разочарование. И эта попытка-поиск повторяется из года в год.
Эпизод у дерева на берегу залива из картины «Жертвоприношение»:
Александр: Подойди сюда, помоги мне, малыш. Ты знаешь, однажды, давно это было, старец из одного монастыря, звали его Памве, воткнул вот так же на горе сухое дерево и приказал своему ученику – монаху Иоанну Колову, монастырь был православный… Приказал ему каждый день поливать это дерево до тех пор, пока оно не оживет… Положи сюда камни… И вот, каждый день Иоанн по утрам наполнял ведро водой и отправлялся на гору, поливал эту корягу, вечером, уже в темноте, возвращался в монастырь. И так целых три года. В один прекрасный день поднимается он на гору и видит: все его дерево сплошь покрыто цветами… Все-таки, как ни говори, метод, система – великое дело. Ты знаешь, мне иногда кажется, что если каждый день, точно в одно и то же время совершать одно и то же действие – как ритуал – систематически и непреложно – каждый день, в одно и то же время непременно – мир изменится. Что-то изменится! Не может не измениться.