Таким образом, религиозность Тарковского (на примере «Андрея Рублева» и «Жертвоприношения») носит в каком-то смысле универсальный характер, ибо сочетает христианскую традицию и пафос интеллектуала, православную мистику и языческие практики, теософские мудрования и в высшей степени советскую историософию. Разобраться в этом нагромождении подчас взаимоисключающих характеристик очень непросто. Причем, самому художнику непросто, что уж говорить о зрителе.
Андрей вспоминал, что после закрытого показа «Рублева» на «Мосфильме» к нему подошел отец и с удивлением заметил, что только что посмотрел глубоко православную картину, при том, что его сын не был обрядово верующим, не ходил в церковь и изучал эпоху преподобного Сергия и Андрея Рублева исключительно по светским (а какие могли быть еще в то время?) книгам. Удивление также было вызвано тем, что Андрей вновь не прислушался к рекомендациям отца (Арсений Тарковский еще во время съемок «Рублева» настойчиво обращал внимание сына на то, что его фильму не хватает именно религиозной идеи), но при этом каким-то необъяснимым образом ему удалось поразить воображение отца, абсолютно точно передав атмосферу Сергиевской Руси.
Видимо, это и был тот самый «взгляд глазами поэта», у которого не может быть конфессиональной принадлежности и о котором шла речь в заявке на фильм для Госкино.
Поэт Тарковский, конечно, ощутил это.
Однако далеко не все уловили звучание этой ноты.
Так, А.И. Солженицын писал: «Исключительность личности Рублева у Вас – вне религиозной идеи (художественно противопоставлена ей в сценарии), тогда как эта исключительность именно в этой идее. Разлада как основного двигателя души у него не могло быть. Разлад этот – явление 20-го века, он основа декадентства, порожденного конфликтом: воля к творчеству – бездарность».
Впоследствии Тарковский заочно возразил автору «Одного дня…» и «Архипелага ГУЛАГ»: «В фильме о Рублеве мне меньше всего хотелось совершенно точно восстановить обстоятельства жизни инока Андрея Рублева. Мне хочется выразить страдания и томления духа художника в том виде, в каком понимаю их я… моя цель найти Андрея и его путь в своих мыслях, в своих страданиях, в своих обстоятельствах, и наоборот. Речь лишь идет о том (увы?), что я знаю и чувствую».
Достойный и весьма предсказуемый ответ. Так Андрей всегда отвечал отцу, хотя и в словах отца, и в словах в данном случае А.И. Солженицына была своя правда.
Андрей Рублев (прославленный на Поместном Соборе Русской Православной Церкви в лике преподобных святых в 1988 году) был монахом-иконописцем, но не художником и уж тем более не творцом (ибо Един есть Творец), который испытывал томления и страдания, что может переживать живописец-мирянин, когда его полотна не выставляют, не понимают или не покупают. Иконописание есть послушание (такое же, как пение на клиросе, послушание звонаря, чтеца, послушание в поварне или на монастырском огороде), которое Андрей выполняет талантливо, даже гениально. Согласно правилам православной аскетики, в основе всяких трудов (послушаний в том числе) лежит молитва, только она наполняет смыслом жизнь монаха, дает ему силы, из нее он черпает и вдохновение.
Учение Святых Отцов Церкви свидетельствует о том, что молитва является признаком жизни духовной, а потому именуется «дыханием духа». Действительно, если есть дыхание в теле, то тело живет, а прекратится дыхание, прекратится и жизнь. Так и в духе: есть молитва – живет дух, нет молитвы – нет и жизни в духе. Это важно знать для понимания того, чем для преподобного Андрея Рублева была иконопись.
В первую очередь, она была для него постоянной мистической возможностью переживать Божественное (как говорил святой Афанасий Великий: «Бог вочеловечился, чтобы человек обожился»), богословствовать в красках, но ни в коей мере не заниматься самовыражением, которое весьма искусительно, так как ведет к тщеславию, гордости и самолюбию.
Таким образом, писать иконы или расписывать храмы невозможно самочинно, полностью сосредоточившись на собственном «я», на своих чувствованиях, переживаниях или воспоминаниях детства. В этом и состоит кардинальное отличие светского от церковного искусства, отличие, но не противостояние.
Строгое следование иконописному канону и есть то «игольное ушко», через которое монах-иконописец прокладывает свой тернистый путь в Царствие Небесное. Однако именно в этом самоограничении и самоумалении, вопреки ярости современников и морям пролитой крови, смутам и природным катаклизмам, «страшным временам» и властителям-тиранам, рождается красота, потому как она «не от мира сего».
Важно понимать, что само по себе страдание, о котором говорит Андрей Тарковский, не доступно монаху, потому что он уже умер, его нет в мире искушений и страстей, ему не о чем сожалеть, нечего терять, некого бояться, потому как «страх Божий» есть его щит, а единственным и непрестанным усилием инока является лишь молитва, которая совершается в сердце неумолчно и постоянно. Вполне возможно, что Арсений Александрович говорил об этом сыну, но Андрей, как профессионал, понимал, что кино много грубей (конкретней, вещественней) чистой поэзии, что сакральное не может быть предметом именно кинематографического высказывания, не должно быть показано прямо, а потому переакцентировка неизбежна.
Читаем в книге Андрея Тарковского «Запечатленное время»: «Мы не можем восстановить XV век буквально, как бы мы ни изучили его по памятникам. Мы и ощущаем его совершенно иначе, нежели люди, в том веке жившие. Но ведь и рублевскую «Троицу» мы воспринимаем по-другому, не так, как ее современники. А все-таки жизнь «Троицы» продлилась сквозь века: она жила тогда, она живет сейчас, и она связывает людей ХХ века с людьми XV века. Можно воспринимать «Троицу» как икону. Можно воспринимать ее как великолепный музейный предмет, скажем, как образец живописи стиля определенной эпохи. Но есть еще одна сторона в восприятии этой иконы, этого памятника: мы обращаемся к тому человеческому духовному содержанию «Троицы», которое живо и понятно для нас, людей второй половины ХХ века. Этим определяется и наш подход к той реальности, которая породила «Троицу». Подходя так, мы должны были вносить в тот или иной кадр нечто такое, что разрушало бы ощущение экзотики и музейной реставрированности».
1400 г.
Наконец дождь закончился.
Андрей вышел из пристройки, где только что неистовствовал скоморох, сделал несколько шагов по двору, но тут же заскользил по липкой грязи и чуть не упал.
Устоял, однако, улыбнулся этой своей неловкости и двинулся через поле в лес.
Шел в полном молчании и видел, как лес медленно, но верно наступает на него, впускает внутрь чащи, раздвигает деревья.
После дождя здесь было прохладно и шумно.
Капли падали с ветвей на усыпанную еловой хвоей землю, на муравейники, которые напоминали половецкие курганы.
Андрей тут же и вспомнил, как однажды несколько лет назад он точно так же встретил в лесу высокого худого старика в подряснике, поверх которого разметалась его клокастая седая борода.
Встретил совершенно неожиданно, потому что был уверен, что он один в этой дремучей чаще.
Старик сидел на поваленном дереве, засунув свои босые ноги, перевитые жилами, как корнями, в муравейник.
Андрей подошел тогда и поклонился.
– Откуда идешь, Божий человек? – не оборачиваясь, громко проговорил старик.
– От Андроника, что на Яузе.
– А куда идешь?
– Благословил отец-настоятель идти к Сергию.
– Уже пришел… – старик покачал головой, видимо, каким-то своим мыслям, закрыл глаза, зашевелил нижней губой, но тут же и встрепенулся: – А зачем?
– Желаю принять иноческий образ.
– И не страшно тебе? – старик резко повернулся к Андрею и упер в него свой неподвижный взгляд.
– Страшно…
– А ты не бойся, – Сергий вдруг заговорил тихо, не повышая и не понижая голос, однако была в этой монотонности необычайная ясность и яркость: – Не бойся быть подвергнутым поруганию и унижению, более того, даже ищи этого поругания и унижения, не вступая с хулящими в спор и собеседование, потому как любое собеседование с ними есть собеседование со страстными, читай, с бесами.
– Отче, но не будет ли так, что, идя за Спасителем, повторяя Его деяния, по несовершенству своему впадешь в прелесть, помыслишь о себе, что уже достаточно искушен в молитвенном делании, что изрядно опытен в битве с началозлобными демонами?
– Да, так может быть и бывает довольно часто, – проговорил Сергий, помолчал, размышляя о заданном вопросе, затем вынул ноги из муравейника, стряхнул с них костру и насекомых, встал, перевел взгляд куда-то в глубину ожившего после дождя леса: – В моей жизни были подобного рода искушения, расскажу тебе о них. Только не подумай, что мой пример обязателен для подражания, ведь каждому Господь дает свой единственный опыт, свой единственный, лишь одному ему ведомый путь спасения. Так вот, когда я впервые пришел в этот лес, то он стал разговаривать со мной голосами зверей, птиц, деревьев, голосом ветра и круч.
– И что же он сказал тебе, отче?
– Варфоломей, ты еще слишком юн, но уже так горд и надменен, что бросил родительский дом, любящих тебя людей и ушел в лес, думая, что здесь ты беззаботно спрячешься от страстей мира, – Сергий замолчал, сгорбился, казалось, что ему было тяжело вспоминать то время, но он продолжил и заговорил абсолютно глухим, выходящим откуда-то из неведомых Радонежских глубин голосом: – Я ответил лесу – неправда! Я пришел сюда не прятаться от мира, но молиться за мир, за любящих и ненавидящих меня!
А лес только захохотал мне в ответ. Тогда я не знал, с кем я вступил в спор. На третий день, когда почувствовал, что силы окончательно оставили меня и язык во рту пересох от бесконечного спора, мне было видение таинственного инока, который сказал мне: «Не трать время попусту, побеждай демонов молитвой и постоянными трудами». С тех пор я ни с кем не спорю, но тружусь и молюсь.
– И лес замолчал, отче?