Вселенная Тарковские. Арсений и Андрей — страница 42 из 48

Испытывать «безграничное доверие к собственным суждениям» в кинопроизводстве оказалось неотъемлемой частью профессии, а правота режиссера на площадке и в монтажной пришла именно из воспоминаний о том, что отец всегда имеет единственно правильное суждение, спорить с которым бессмысленно и чревато большими неприятностями.

Люди, работавшие с Тарковским, признавали, что в процессе съемок Андрей Арсеньевич был жесток и непреклонен, а конфликты с техническим персоналом и актерами были нередки. Об этом все знали, но рвались работать с создателем «Иванова детства» и «Андрея Рублева». Из книги Андрея Тарковского «Запечатленное время»: «Приходилось мне сталкиваться в работе с актерами, которые так до самого конца и не решались полностью довериться замыслу. Они почему-то стремились к режиссированию своей роли, вырвав ее из контекста будущего фильма. Такие исполнители мне кажутся непрофессиональными. В моем понимании, настоящий актер кино тот, кто способен легко, естественно и органично, во всяком случае, без всякой натуги, принять и включиться в любые предлагаемые ему правила игры, быть способным оставаться непосредственным в своих индивидуальных реакциях на любую импровизированную ситуацию… Каким в этом смысле блистательным актером был Анатолий Солоницын!.. Маргарита Терехова, снимаясь в «Зеркале», в конце концов тоже поняла, что от нее требуется, – и играла легко и свободно, безгранично доверяя режиссерскому замыслу. Такого свойства актеры верят режиссеру, как дети, и эта их способность довериться вдохновляет необыкновенно…

У меня в свое время, к сожалению, не сложились творческие взаимоотношения с Донатасом Банионисом (главная роль в «Солярисе»). Он принадлежит к той категории актеров-аналитиков, которые не могут работать, не поняв, «зачем» и «для чего»… Актер аналитического, головного склада полагает, что знает будущий фильм, или, во всяком случае, изучив сценарий, мучительно старается представить его себе в окончательном виде… Бурляев – актер чрезвычайно несобранный, декоративный и неглубокий. Его темперамент искусственен… А Иван Лапиков, исполняющий роль Кирилла, тоже, для меня очевидно, выбивается из общей тональности актерского исполнения в фильме. Он театрален: то есть играет замысел, свое отношение к роли, образ».

Ключевой мыслью Тарковского, как мы можем видеть, является умение актера довериться режиссеру полностью, безоглядно, стать совершенным ребенком, который доверяется своим родителям (в данном случае своему отцу), ни минуты не сомневаясь в том, что это единственно правильное решение, и ему не следует заботиться о последствиях, о них уже позаботились до него. Причем нахождение в этом детском блаженстве и есть счастье, приносящее сердечное успокоение.

Конечно, читая эти слова Андрея, нельзя еще раз не вспомнить его же слова из письма к Арсению о том, что он всю жизнь хотел быть рядом с ним, хотел полностью доверяться ему, чувствуя при этом, что и он нужен отцу, более того, является его другом.

Но этой мечте не суждено было сбыться…

Недополученная любовь, разочарование и одновременно придуманный для себя миф об «очаровании» во многом определили более чем своеобразное поведение режиссера на площадке, когда актер не может быть ему ровней, когда между актером и режиссером не может быть дружбы, потому что есть тот, кто повелевает, и тот, кто исполняет, есть тот, кто унижает (ради искусства, ради режиссерского замысла, разумеется), и тот, кто с радостью принимает эти унижения.

В «Записках из подполья» об этом исчерпывающе сказал Достоевский: «Я вам объясню: наслаждение было тут именно от слишком яркого сознания своего унижения; оттого, что уж сам чувствуешь, что до последней стены дошел; что и скверно это, но что и нельзя тому иначе быть; что уж нет тебе выхода, что уж никогда не сделаешься другим человеком; что если б даже и оставалось еще время и вера, чтоб переделаться во что-нибудь другое, то, наверно, сам бы не захотел переделываться; а захотел бы, так и тут бы ничего не сделал, потому что на самом-то деле и переделываться-то, может быть, не во что. А главное и конец концов, что все это происходит по нормальным и основным законам усиленного сознания и по инерции, прямо вытекающей из этих законов, а следственно, тут не только не переделаешься, да и просто ничего не поделаешь. Выходит, например, вследствие усиленного сознания: прав, что подлец, как будто это подлецу утешение, коль он уже сам ощущает, что он действительно подлец. Но довольно… Эх, нагородил-то, а что объяснил?.. Чем объясняется тут наслаждение? Но я объяснюсь! Я таки доведу до конца! Я и перо затем в руки взял…

Я, например, ужасно самолюбив. Я мнителен и обидчив, как горбун или карлик, но, право, бывали со мною такие минуты, что если б случилось, что мне бы дали пощечину, то, может быть, я был бы даже и этому рад. Говорю серьезно: наверно, я бы сумел отыскать и тут своего рода наслаждение, разумеется, наслаждение отчаяния, но в отчаянии-то и бывают самые жгучие наслаждения, особенно когда уж очень сильно сознаешь безвыходность своего положения».

Находить наслаждение в полнейшем отчаянии, безысходности, когда ты абсолютно один, когда никто не придет к тебе на помощь.

Например, как тогда в детской туберкулезной больнице в Орлово-Давыдовском переулке. После процедуры поддувания Андрея отвозили в палату, и он засыпал. Всякий раз ему снился его отец, который читал молитву: «Отче наш, сущий на небесах! да святится имя Твое; да приидет Царствие Твое; да будет воля Твоя и на земле, как на небе; хлеб наш насущный дай нам на сей день; и прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим; и не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого. Ибо Твое есть Царство и сила и слава во веки. Аминь». Читал ее громко, настойчиво, будто требовал от Того, к Кому обращался, незамедлительного ответа и скорой помощи – хлеба жаждал, прощения, и избавления от лукавого.

Андрею казалось, что его отец был словно обижен на Бога за его нечуткость, даже жестокосердие, однако не понимал при этом, как такое вообще возможно – обижаться на Царя Царствующих, на Отца всего Сущего? Впрочем, если это себе позволял его отец, значит, это было можно и ему.

С этой мыслью Андрей просыпался.

Он лежал под высохшим деревом на здоровом боку, а его отец стоял рядом и громко читал стихотворение.

Вот такое, например:

Я не хочу ни власти над людьми,

Ни почестей, ни войн победоносных.

Пусть я застыну, как смола на соснах,

Но я не царь, я из другой семьи.

Дано и вам, мою цикуту пьющим,

Пригубить немоту и глухоту.

Мне рубище раба не по хребту,

Я не один, но мы еще в грядущем.

Я плоть от вашей плоти, высота,

Всех гор земных и глубина морская.

Как раковину мир переполняя,

Шумит по-олимпийски пустота.

Значит, получается, что это вовсе никакая не молитва «Отче наш» была, как приснилось Андрею после процедуры, а стихотворение отца, которое называлось «Сократ».

В начале 70-х годов Арсений Александрович Тарковский, по сути, переселился в Дом творчества писателей в Переделкино. Причин тому было несколько, одна из них, может быть, самая главная, – непростые взаимоотношения в семье, когда квартира на Аэропорте стала не столько местом творческого уединения, сколько «яблоком раздора». Взрослый сын Татьяны Алексеевны – Алексей Студенецкий (1940 года рождения), что и понятно, претендовал на часть жилплощади. Претензии эти часто сопровождались скандалами, стихосложению не способствовавшими, а разговоры о необходимости размена квартиры отнимали слишком много эмоций и нервов. Семейный дележ недвижимости производил на Тарковского-старшего угнетающее впечатление, и Переделкино стало местом его бегства, когда дальше отступать некуда, а силы на борьбу давно растрачены.

В своей «воспоминательной повести» «Отдельный» Инна Львовна Лиснянская писала: «В начале семидесятых переделкинский дом творчества состоял из трех коттеджей и главного корпуса, построенного в 1955 году в стиле сталинского ампира. На каждом этаже, а их всего два – общие душевые, общие уборные (мужская и женская), однокоечные номера и двухкоечные (если писатель приезжал с женой, и наоборот). Одноместные комнаты похожи на пеналы, высокие потолки только подчеркивали пенальность, делали номер еще более узким. В пенале помещались письменный стол перед окном, полутораспальная кровать, тумбочка, платяной шкаф, кресло для отдыха – большое, плюшевое, по-домашнему уютное, и два стула. Если постараться, то между креслом и шкафом можно было втиснуть раскладушку или узенькую оттоманку, что я и делала. Рядом с дверью, с двух сторон обитой дерматином, – раковина, и над ней кран-елочка, и выше – зеркало. Увы, не всем приезжающим в дом творчества охота среди ночи ходить в уборную, и часто, когда я въезжала, от раковины подолгу несло мочой. Не помню, кто из нас, Арсений Александрович или я, так назвали наши номера, находившиеся друг против друга, но откуда бы мы ни возвращались втроем, за рулем, естественно, – его Татьяна, Тарковский неизменно с тоскливой усмешкой повторял: “Возвращаемся в родные пеналы”. Удобнее всего было жить на втором этаже, – меньше гари и шума от хлопающих дверок такси (собственными машинами обладали еще немногие), меньше пыли и больше зелени в окне. И пока у Тарковского хватало сил взбираться и спускаться по широкой мраморной лестнице, он предпочитал второй этаж. Под мраморной лестницей – закуток с диваном, двумя креслами и журнальным столиком. Там по давнему обыкновению собирались курильщики и даже “шахматисты”, хотя в конце шестидесятых к корпусу, напоминающему особняк, была сделана огромная пристройка. Она состояла из стеклянного коридора, ведущего к стеклянному холлу перед стеклянной же столовой и к крутой лестнице. Лестница вела в кинозал, бильярдную, библиотеку и буфет».

Именно сюда, в старый корпус, в 1980 году вм