лоницын строил свою жизнь в неуважении к своему таланту. В жизни играл какого-то придурка. Вел этакий безответственный образ жизни. Художникам так нельзя! Нужно осознавать свою миссию».
И это было сказано о человеке, который боготворил его как режиссера и художника и которого он сам называл своим любимым актером.
Стало быть, нет ничего, кроме миссии, высокого предназначения, в жертву которому принесено все (много лет назад подобный обряд жертвоприношения совершил и Арсений Александрович Тарковский).
Итак, ощущение собственного мессианства является единственной возможностью слушать только себя, свой талант и не слышать доносящиеся откуда-то, из худсоветовской преисподней, голоса.
Например, такие.
Марлен Хуциев: «Он безумец. Своими фильмами он делает себе рекламу. Он высокомерен. Все, что он делает, советскому народу без пользы. Он работает на трансценденцию. Совершенно слабоумен. Поэтому все у него такое выспреннее, ходульное. Все только тени, никаких характеров. Риторические фразы, декларации в устах изнасилованных актеров. Псевдофилософия. Те, кто в него верят, должны были призвать его к порядку, поставить его на место».
Наступает полная тишина.
Все ждут, что в ответ скажет Тарковский.
Он медленно встает.
Он бледен.
Какое-то время он молчит, но вдруг произносит резко и громко:
– Я ничего не понял из сегодняшнего разговора, кроме того, что самое дорогое в этой работе не понято никем.
Да, теперь они редко видятся.
Разве что во снах: «Мы с ним по очереди ходим вокруг большого дерева: то я, читая стихи, то он. Скрываемся за деревом и появляемся снова».
Андрей перестает слушать магнитофон, потому что уже наизусть выучил всю речь отца, и нет никакой надежды услышать в ней что-то новое.
Он все знает.
Он помнит все его рассказы, повторенные сотни, если не тысячи раз.
Он уже не знает наверняка, с кем это произошло – с ним или с его отцом, до такой степени это стало частью его сознания (подсознания?).
О том, что отец болеет, он узнает не потому, что часто звонит ему или приезжает в гости, а потому, что болеет сам.
Андрей же объясняет себе это сумеречное состояние необычайно тяжелой работой над «Зеркалом» (а потом еще более тяжелой ситуацией на площадке «Сталкера»). Причем, как на стадии съемок, так и на стадии монтажа.
Из воспоминаний кинооператора Георгия Ивановича Рерберга (1932–1999 гг.):
«В данном фильме («Зеркало». – Прим. авт.) нам важно добиться субъективного взгляда на мир, передать ощущение того, что видел в детстве, юности, видел недавно, вижу теперь… Наши взгляды – то есть мой и Андрея – должны совместиться и стать единым и субъективным авторским взглядом. Задача непростая. Поэтому чем дальше, тем труднее работать: мы все меньше радуемся. Нам нужно получить в изображении точный эквивалент ощущений, которые должны быть выражены скупо, без сантиментов… Если сравнивать Тарковского с режиссерами, с которыми мне приходилось работать раньше, он мне кажется наиболее серьезным в своем подходе к проблемам, от идеи произведения и до самых мелких деталей, ее реализующих».
Порой кажется, что этот поиск зашел в тупик, и режиссер признается в том, что уже сам запутался и не знает, что делать дальше – переписывать сценарий, переснимать сцену, перемонтировать уже готовый материал, брать других актеров.
Алла Демидова утверждала, что все актеры Тарковского в той или иной степени должны были играть его самого, но так как режиссер «всегда нервничал и до конца никогда ничего не объяснял», сделать это было очень трудно, а порой так и просто невозможно.
Но мог ли Андрей объяснить самому себе, что с ним происходит?
Создавая «иллюзию самоощущения демиурга» (слова Тарковского), режиссер априори соглашается с тем, что иллюзия выше реальности, что мир, созданный творческим воображением художника, и является основным предметом искусства. С другой же стороны, искусство невозможно препарировать, нельзя на пальцах объяснить подсознательное и таинственное, следовательно, речь идет об интонациях, неуловимых токах, которые воспринимаются (актерами, художниками, сценаристами, зрителями) или нет.
Уже работая на «Сталкере», Тарковский пришел к убеждению, что «нет».
Не воспринимаются, не считываются, не понимаются в полной мере.
Тогда, в конце 70-х, много думал о потустороннем, о недоступном опытному познанию, о том, что у Дионисия Ареопагита, ученика святого Апостола Павла, называется апофатическим, то есть отрицающим все доступные смертному человечеству определения Божественного. Бог – непостижим, немыслим, невидим, безгрешен, бессмертен, бесконечен.
Однако при этом не считал себя человеком религиозным, даже был склонен к атеистическим эскападам, зная лишь одного творца – себя.
До глубокой ночи, а то и до утра засиживался в монтажной «Мосфильма», вновь и вновь складывая эпизоды «Сталкера», находя получившуюся сборку хорошей, потом удовлетворительной, наконец, неудовлетворительной находя ее. Искал логику в переходе от эпизода к эпизоду, от склейки к склейке, от крупности к крупности. Но в то же время приходил к убеждению в том, что поиск этой логики противоречит самому замыслу картины, которая должна рождаться на подсознательном уровне, потому как описать чувственное невозможно, неправильно, соблюдая лишь примитивную арифметику схем и правил, следуя за буквой сценария.
И тогда все вновь рассыпалось.
И тогда приходилось все вновь начинать сначала, выискивая в километрах пленочного материала отправную точку, первый такт звучания, который слышен только ему.
Впрочем, нет.
Есть один человек, который (и вопреки всему Андрей верит в это) слышит этот первый такт звучания.
Это отец.
Вот он сидит в полудреме, а на его коленях лежит книга, на титульном листе которой написано Герман Йозеф Клейн «Астрономические вечера. Astronomische Abende».
Отец очень устал.
Он всегда повторял, что очень устал от самого себя.
Периодически он открывает глаза, и может показаться, что он прислушивается к чему-то, едва улыбается, потому что, конечно, узнает это вихляющее патефонное исполнение «Девушки из Мадрида» Толчарда Эванса, столько раз слышанное им на Щипке.
1988 год.
Из воспоминаний Александра Кривомазова: «Приехал в Матвеевское. Меня узнает в лицо вахтерша и говорит: «Арсений Александрович в парке на скамейке…»
Иду в парк и нахожу его на залитой нежарким осенним солнцем голубой скамье. У него страшно одинокий, запущенный вид. Вокруг него несколько пустых скамеек. А подальше – все скамейки заняты, на них обитатели Дома ветеранов кино сидят на солнышке втроем, вчетвером, впятером… Видно, они побаиваются общения с ним, считают его доходягой… а может быть, им просто страшно смотреть в его глаза?.. Он в сером плащике и синем берете, костыли лежат рядом, смотрит слезящимися глазами равнодушно и рассеянно. (Горничная довела, посадила, ушла… он сидит – и ничего не видит…).
– У меня к вам есть… своя просьба… легкая… пообещайте исполнить…
– О чем говорим, Арсений Александрович? Если в моих силах, обязательно исполню!
– Я могу умереть теперь в любой день… Саша… так трудно… Сашенька… должен вам сказать…. это так важно для меня… Вы должны понять… У нас же дружба!.. Вы еще так молоды… Бывайте у меня на могиле, Сашенька!.. Хоть изредка, но бывайте, не забывайте… Я сейчас несчастный, больной, одинокий старик… Я чувствую… я задержался… не знаю, зачем… Я знаю… я буду – камень на могиле… Приедете, коснитесь камня, поцелуйте его – мне от этого будет великое облегчение. В любой мороз… мой камень… для моего друга… будет теплым… А если после вашей смерти вы превратитесь в птицу – прилетайте… потрите клювом о камень… и я вас пойму правильно! Так обещайте же!
– Обещаю, Арсений Александрович! Буду приходить, приезжать… прилетать… буду гладить и целовать ваш камень… Пока жив – вы всегда во мне, всегда живы, всегда буду вас любить и помнить… Мы же настоящие друзья – мы будем вместе всегда…
Сижу рядом с ним, держу его ладони в своих… Осмелевшие старики занимают близкие скамейки, изредка тревожно посматривая на нас. Он не отнимает ладони, сурово и хмуро смотрит вперед, думая о своем… Что он видит сейчас? Телегу Мертвых? Белые слепые глаза Смерти? Свои похороны? Камень на могиле и наши встречи? Свою жизнь? Свои стихи? Цветаеву? Заболоцкого? Ахматову? Лежащую в постели больную Татьяну Алексеевну? Своего гениального сына? Дочь? Внуков? Кого-то из своих врагов? Войну? Отнятую у него библиотеку и пластинки? Свою обожаемую мать? Своего отца? Украину? Туркменистан? Грузию? Дагестан? Свою первую любовь? Свою первую жену? Фильмы Андрея? Своих старых друзей-поэтов? Кого-то неизвестного мне? Город, в котором он родился и в котором прошло его детство? Свои несчастья? Свое одиночество?»
Хотя, нет, Андрей никогда не любил эту легкомысленную вещицу Толчарда Эванса.
В его доме всегда звучала другая музыка.
Эпилог
После операции мальчик должен несколько дней молчать.
Сначала он хочет говорить, но потом это желание пропадает, и он испытывает неведомое ранее чувство, когда слова рождаются в его голове и остаются в ней, наполняясь при этом новыми смыслами.
Мальчик гуляет вместе с отцом по лесу.
Отец ему рассказывает о себе, о детстве, о родителях.
Мальчик слушает.
Что-то из этого рассказа он уже слышал и раньше, а что-то узнает в первый раз. Он тут же переиначивает рассказ отца на свой лад, но отец никогда не узнает об этом, потому что его сын молчит.
Потом они садятся под дерево на траву, и отец достает собрание изречений преподобного Исаака Сирина «О Божественной тайне и о духовной жизни».
Эту книгу он привез из поездки на Афон в прошлом году.
Отец открывает собрание, перелистывает его и говорит сыну:
– Вот послушай.
Сын кивает в ответ.
– По мере приближения человека к познанию истины он становится менее подвержен действию чувств и постоянно движется к рассудительному молчанию. А по мере приближения его к образу жизни мира сего в служении своем приобретает он горячность и возбуждение чувств. Образ бытия и поведение жизни сей способствуют деятельности чувств, а образ грядущей жизни – духовной деятельности. И когда бы ни удостоился человек этого знания, члены его внезапно ослабевают, и ниспадают на него безмолвие и тишина; ибо прекращается в поведении новой жизни всякое пользование чувствами. Поскольку даже в сем мире не выносят чувства встречи с этой тайной, – хотя, словно в некоем сне, прекращают они свою деятельность в минуту покаяния, даже несмотря на то, что не они встречают тайну, а внутренний человек, – да дарует тебе Бог познать силу будущего века, и ты уже здесь прекратишь всякое участие в настоящей жизни.