— Ты это брось!.. — стуча зубами от испуга и холодной веды, выговаривал он на берегу. — Храбрец нашелся! Сведет ногу — только булькнешь и пузырь пустить не успеешь!
— Учитель мне выискался!
— Вот и учитель!
— Ну себя и учи!
— И поучу!
— И паники не устраивай! Паникер несчастный! Детей перепугал!
— И перепугаю!
— Вот и балда!
— А я тебя в море не пущу!
— Это кого же ты не пустишь? — всерьез удивился я.
— Тебя не пущу.
— Ну и глупо!
— И ухи не дам!
— И не надо.
— И из домика выселю!
Я прекратил препирательства и разинул рот. Иван воспользовался моим замешательством, зацепил ногой за ногу и толкнул в грудь. Мы упали в песок, он обвил руками мои плечи, я заплел ногами его ноги, и, хохоча, мы покатились в море.
На третий день нашего отдыха к домикам робко приблизился небольшой отряд красногалстучных граждан. Вперед вышагнул загорелый парнишка в синей, с красной кисточкой, испанке и вскинул руку в пионерском салюте.
— Дорогой Владислав Андреевич! Наш отряд вышел победителем в соревновании по сбору черешни и вишни! Приглашаем вас на торжественную линейку, где будет зажжен большой пионерский костер.
— Пожалуйста! Мы очень просим, — нестройно загалдела детвора.
— Хочу костер! — решительно выступила на их стороне Татьяна, и я сдался.
Все последующие дни я ходил по сборам, торжественным линейкам, жег костры, а когда знойное крымское солнце, уставшее и раскрасневшееся, как добрая хозяйка, клонилось к морскому горизонту, я брел на пляж и в заходящих лучах набирался необходимых мне сил.
Приезжали и уезжали пионеры, соревновались, собирая черешню и прочие щедрые дары причерноморской земли, жгли костры, затевали диспуты и передавали меня друг другу, поток потоку, как эстафетную палочку, как необходимый атрибут в спорах и дискуссиях, как авторитетного эксперта в вопросах любви и дружбы, в выборе жизненной дороги и в прочих сложных и простых ребячьих проблемах.
Милая детвора! Мне всегда хорошо с вами. Бог с ним, с тем загаром, как у негра! Разве в нем дело? Если в разговорах, в беседах, спорах со мной хоть один из вас приблизится к понятию истины, поймет свое назначение на земле как человека — я буду считать это своей высочайшей наградой.
Иван злился на меня, а на приглашение пойти вместе к пионерам делал испуганные глаза и ссылался на то, что вот сегодня наконец он получит сеть и сварит еще в Ворошиловграде обещанную уху.
— Ну погоди, "ну что я вам могу рассказать"!
— Выселю!..
На набережной целыми днями пылали пионерские костры. Сварить уху моему другу не удавалось. Стояла ясная, солнечная погода. Очередной план Ивана увести меня в дальнюю бухту и спрятать там с треском провалился. Около этой самой бухты раскинули палаточный городок красногалстучные победители только что закончившегося КВН.
На следующий день, с восходом солнца, в жарком гудящем автобусе, по холмистым крымским дорогам, с группой шумных туристов мы ехали с Иваном в Севастополь.
Автобус размашисто кидало на ухабах, будто катер в бушующем море, он скрипел, натужно выл мотором и оставлял за собой коричневый хвост пыли. Справа, в окнах, долго блестела голубая полоска воды, потом она пропала в туманной дымке, и с обеих сторон поползли низенькие крымские сосны вперемежку с огненно-красными полянами мака. Дорогу перебежал суслик, автобус взобрался на холм, и прямо перед нами, рядом с изгибом проселочного большака, вырос белый как снег, заросший бурьяном и татарником дзот.
— Миру мир! — вслух прочитал Иван.
— Дзот, — глухо сказал мужчина, сидящий на первом сиденье.
Разговоры разом стихли, головы прильнули к окну, мы долго смотрели на черную щель, зияющую над надписью. Тишину всколыхнул мягкий, задумчивый тенор:
Дымилась роща под горою, И вместе с ней горел закат. Нас оставалось только трое Из восемнадцати ребят.
Он коротко вздохнул и звонко вывел:
Как много их, друзей хороших, Лежать осталось в темноте…
Автобус качнулся, и хор голосов гулко вывел:
У незнакомого поселка, На Безымянной высоте.
Нашим спутникам было лет по 18–20. Я смотрел в посерьезневшие глаза ребят и думал: песня пришла к ним из суровой поры их дедов. Она рассказывала о трагической судьбе их. Но как волнует она юные сердца, заставляет думать! Да и возникла песня в этом жарком автобусе как благодарность за те испытания, которые выпали на долю старших поколений. Может, это и есть эстафета? Не та, что лежит на поверхности, видная всем, а глубоко скрытая, спрятанная в самые сокровенные тайники души.
Севастополь ошеломил нас. Мы молча стояли на Сапун-горе, рядом с застывшей у самой бровки боевой техникой, и что-то большое, неукротимое распирало грудь болью и счастьем. На многих вмиг посуровевших лицах блестели слезы. Я видел туго сведенные скулы и гордо приподнятые головы. И седые, и чуть тронутые сединой, и совсем юные.
В Николаевку мы вернулись пропыленные едкой пылью горных дорог, переполненные мыслями, впечатлениями, голодные и окончательно уставшие. На другой день я купил тетрадь и карандаш. Не писать я не мог. А через некоторое время в "Литературной газете" появился рассказ, который я так и назвал "Сапун-гора".
Над Крымом поползли темные, набухшие дождем тучи, закрыли солнце, со стороны Евпатории подул резкий прохладный ветер, море закипело, запенилось, тревожно закричали чайки, и шумный, разноликий и разноцветный пляж затих. Тянуло домой, к телефону, к письмам, к пишущей машинке, мы скоренько собрались и, не доотдыхав трех дней, вернулись в Ворошиловград.
На следующий день около нашего подъезда остановился зеленый почтовый "Москвич", и Тимофеевна втащила в квартиру коричневый бумажный мешок, под завяз наполненный письмами.
— Усе тут, — невесело сказала она и, хлопнув дверью, вышла.
"Здравствуй, сынок!
В первых строках своего письма сообщаем тебе, что мы живы, здоровы, чего и тебе от всего нашего родительского сердца желаем. Кланяемся дорогой нашей Риточке и маленькой внучке Танечке и желаем всем здоровья и счастья. Кланяются вам ваши сестры Дина, Галя, Лида, а также братья Витя, Женя, Толя, Юра, Вова. Живем мы хорошо, нужды ни в чем не имеем. Совхоз наш совместно с районом строят нам большой каменный дом. Спасибо им большое за такую заботу о нас. Отец вот на прошлой неделе приболел, что-то у него с сердцем, но теперь все прошло, наладилось, так что не беспокойтесь. Коровка Милка огулялась, и корму на зиму ей запасли. Теперь все чаще, дорогие наши детки, мы узнаем о вашей жизни из газет и по радио. И грустно нам оттого, что реже стали писать нам письма. Очень мы по вас соскучились.
Приезжайте непременно в этом году. Когда будете ехать, дайте знать, какой дорогой. Если московской, то встретим в Грязях, если воронежской, то в самом Воронеже. Целуем вас крепко. Письмо писала ваша мама Анастасия Алексеевна Титова, и папа ваш сидит рядом и тоже целует вас и кланяется".
Рита. Брось все и немедленно ответь родителям!
Таня. Хочу к бабушке. Я теленочка давно не видела.
— Теленочек — это, конечно, важно.
Рита. А кто держит? Купим билет и поедем. Подумаешь, важность какая!
Таня. Куколок своих я сама повезу. Жанну в капюшон одену, а Петьке пальто… И чемодан буду вместе с мамой нести…
— Ты у нас очень хорошая девочка! Но вот если бы еще придумала, как денежки печатать, тогда бы все было о'кэй!
Рита. Займем денег…
Таня. А о'кэй — это денежки?
Рита. Да.
Таня. Все равно хочу к бабушке.
— Успокойся, лягушка-путешественница! Думаешь, я не хочу?
Рита. Через неделю пенсия, что-нибудь сообразим. У мамы моей займем. Завтра закажу билет до Воронежа.
"Ты все можешь, если видишь, что я очень хочу. Будешь голодать, мерзнуть, ходить в лохмотьях… Имею ли я право принимать эти жертвы? Нас теперь не двое, а трое…"
Помню, как в трудный период, почти четыре года назад, когда московское издательство вернуло назад рукопись повести "Всем смертям назло…", когда рухнула надежда и вновь подступило отчаянье, мы уехали в деревню. Рита просто силой увезла меня туда. Я ходил по степи, по полям, которые когда-то сам пахал, засевал хлебом, где изнывал от жары, мок в проливные дожди и мерз в лютую стужу. Я ступал по земле, на которой родился, от которой набрался сил и потом ушел в иную жизнь. Ходил и чувствовал, как обретаю покой и уверенность в себе. Мне хотелось быть сильным к стойким, как эта земля, густой добринский чернозем, земля моих дедов и прадедов. "Нет, не все кончено. Я буду писатьЬ
А судьба (вернее сказать, брат Евгений) свела меня с корреспондентом добринской районной газеты Липецкой области Леонидом Сергеевичем Соловьевым.
Давно, еще до того как я начал писать свой рассказ о Рите, мне удалось написать и опубликовать несколько критических статеек о вышедших в свет в ту пору книгах различных авторов. Это были скорее аннотации, иногда попытка осмыслить проблемы и жизнь, затрагиваемые в произведениях. Одна из этих статей, опубликованная в московском журнале "В мире книг", попала на глаза сельскому корреспонденту, поэту, выпускнику Литературного института имени Горького Леониду Соловьеву. Он запомнил ее, потому что та статья касалась его однокурсницы.
— А стихами или прозой не балуешься? — спросил он при знакомстве.
— Нет, — ответил я и опустил глаза.
— Ну, если что появится, давай нам, посмотрим, поддержим…
— Чего ты стесняешься! — рубанул Женя. — Он парень свой. Ты же говорил, что пишешь.
— Нет. Кроме критических статей, ничего, — твердо ответил я.
Пуганая ворона куста боится. Стал бояться и я официальных печатных органов. Знакомство наше с Соловьевым продолжалось и переходило в дружбу. Мягкий, добрый человек, с тихой застенчивой улыбкой, он вызывал уважение и располагал к себе. К нему-то и попал тот, уцелевший от огня, зубописный вариант повести "Всем смертям назло…". Три дня, пока она читалась, я убегал с утра в степь и мотался там как угорелый, то кляня себя, то успокаивая. А Леонид Сергеевич как ни в чем не бывало явился в воскресенье, смахнул дорожную пыль с рубашки и медленно протянул: