Всем смертям назло — страница 18 из 35

— Давай читай!

Я читаю:


Наше детство! Ночами протяжный гудок,

Под ногами дрожащий дощатый мосток...

Огонек фонаря и, до боли родной,

Слышу голос отца у двери проходной...


Варвара внимательно слушает и отбивает босой ногой ритм стиха.

Потом говорит, словно сделала бог знает какое открытие:

— Знаешь, в этом что-то есть.

Я хотела бы знать, что именно, но тут она вскакивает, роняя на пол книги, выхватывает у меня из рук листок с моими стихами, на минутку задумывается... И начинает быстро писать между строк. Лицо ее преображается, оно светится, оно лучится... Наконец, она отрывается от бумаги, откидывает назад гриву пепельных волос и читает нараспев, отбивая ритм ногой по полу:


Наше детство — у-у-у! — басило гудком,

Наливалось вымя рабочей силой...


— Вымя? — воскликнула я в ужасе.

— Ну да... Это ведь, кажется, у козы.

— И у коровы, — почему-то шепотом добавила я.

— Вот-вот. Тут, понимаешь, такой подтекст: темная крестьянская стихия приобщается к производству... Ну и все такое. Вымя — это образ. В общем, ты почитай, подумай. И помни: язык поэзии — самый краткий, лапидарный язык. В ХХ веке уже нельзя писать: «Ночами басовый гудок». Лучше всего просто дать самый гудок: У-у-у». Звучит? А?.. То-то. А вообще, слушай: поезжай на свой сахарный завод и присмотрись к рабочей жизни. Ищи острую ситуацию. И помни: поэзия — самый краткий язык...

Я хмуро объяснила, что не могу поехать домой: поссорилась с отцом.

Огневая удивилась:

— Так помирись!

— Не могу, — сказала я, — у нас принципиальные разногласия...

Варвара возразила быстро:

— Ради поэзии не то что помириться с отцом — убить отца можно!

Карие глаза ее загорелись янтарным блеском, как тогда, когда она писала строки про вымя.

Я стояла, растерянная, обескураженная: я чувствовала себя отсталой мещанкой со своими нелапидарными стихами.

Варвара сжалилась надо мной.

— Слушай-ка, девочка! — она трахнула меня по плечу своей большой, почти мужской рукой. — Приходи в среду на диспут в редакцию «Зори революции». Там будут молодые поэты из моей группы «Семперанте».

Последнего слова я не поняла и по простоте души предположила, что здесь нечто связанное с эсперанто — про этот универсальный язык я слыхала.

Потом оказалось, что семперанте значит «всегда вперед» — по-латыни. Так называлась поэтическая группа, состоявшая из трех человек: Варвары Огневой, юноши Саши и пожилого рабочего Осипа. Теперь я была там четвертой. Саша — тот самый, который орудовал над люстрой, длинный, сухой и нервный электромонтер, по наущению Варвары «посвятил всего себя» попыткам передачи характера электрического заряда в рифмованных строчках.

Осипа Варвара «готовила в самородки». Он был тихий, ласковый и застенчивый, смотрел с немым обожанием на Варвару. И в угоду ей писал ни на что непохожие поэмы про динозавров, называя их «дикозаврами», про пещерный век. Но «для себя» он втайне сочинял звучные, красивые стихи о своей родной деревне под Сумами. Иногда он мне читал их мягким, приятным голосом.

Все трое с такой страстью говорили о поэзии, как у нас говорили только о революции.

Я стала ходить на чтения этой группы, которые почему-то назывались «ступенями». Кажется, имелось в виду, что каждое такое чтение ведет с одной ступени творчества на другую.

Но меня эти ступени никуда не вели.

И чем глубже я входила в свою работу у Шумилова, тем меньше нравились мне и «ступени», и вся группа «Семперанте», и всего меньше — мои собственные стихи.

Пегас скакал от меня прочь с веселым ржанием. И я не пыталась его удержать. Я сама отпустила повод. Конь был не по мне.

4

Итак, выяснилось, что поп в Воронках послал метрику человеку, назвавшемуся Дмитрием Салаевым. Послал не злонамеренно, а поверив, что запрос сделал действительно Салаев. Да и почему ему было не поверить? Ведь проситель указал подробности, которые убеждали.

Все дело было в другом —в том, что мы не могли узнать, кто выдал себя за Салаева.

Единственное, что мы путем экспертизы установили, это то, что письмо с просьбой выслать метрику писало то же лицо, которое сделало записи в «бланке для приезжающих», то есть двойник Салаева.

Шумилов предложил «временную» версию: убийство молодого человека, назовем его Икс, было совершено убийцей, назовем его Игрек, чтобы помешать разоблачению Иксом какого-то преступления, совершенного ими совместно, возможно и с другими лицами.

Так юридически определялся мотив убийства.

Почему возникла мысль о виновности убитого? Не только по характеру письма к Люде, но и потому, что убитый получил обманным путем метрику Салаева и выдавал себя за него.

Когда Шумилов высказал эти соображения, я задала ему вопрос:

— Зачем Икс показывал дежурному именные часы, якобы принадлежавшие его отцу? Зачем он сдал метрику директору гостиницы? Видимо, это делалось для того, чтобы утвердить себя в роли Салаева? Верно?

— Правильно рассуждаете, — подтвердил Шумилов.

— Но для чего это было нужно Иксу, раз он решил заявить о своем преступлении?

— Вы невнимательны, — сказал Шумилов, — вы упускаете важные слова в записке, адресованной Люде. Там говорится, что «еще вчера» он не знал, что решит явиться с повинной.

Начальник был прав. Я промолчала. Но вопрос готов был слететь с моих губ, и Шумилов сжалился надо мной:

— Вы хотите знать, почему я ничего не предпринимаю? Есть положения, в которых лучше всего выждать.

— Выждать? Чего? Убийца заметет следы. Допросы служащих гостиницы ничего дать не могут: никто не видел ночного посетителя, никто не слышал выстрела, никто не имеет никаких подозрений. Игрек не оставил никаких следов, мы ничего о нем не знаем.

Я проговорила все это с такой горячностью, что она задела, наконец, Шумилова.

— Суета неуместна в нашем деле. Чего ждать? Постараюсь объяснить вам. Итак, существует — где, нам неизвестно, — некая Люда. Несомненно, убитый делился с ней самым затаенным. На это указывает характер письма. Люда знает, с чем должен был явиться ее друг в органы следствия. Зная это, она могла бы дать ключ к разгадке главной тайны: кто убийца? Все это так. Но давайте поразмыслим о положении Люды сейчас. Она прочла в газете о самоубийстве своего друга. И что же? Погоревала — и все! Но если это не самоубийство? В душе близкого человека должно родиться желание помочь отыскать убийцу...

— Если сама Люда... — перебила я.

— Да, если сама Люда не замешана в деле, — согласился Шумилов. — Вот на этот случай я дал такую заметку...

Иона Петрович развернул сегодняшнюю газету. В нескольких строках сообщалось, что данными следствия установлен факт убийства в гостинице «Шато», что следствие ведет следователь Шумилов...

Я прочла сообщение молча, но подумала, что мой начальник не очень последователен: сообщение спугнет убийцу.

Ночью мы с Шумиловым выезжали на большой пожар на химическом заводе. Еще не угасло на пожарище последнее пламя, сбитое водой, а мы уже работали: допрашивали свидетелей, сотрудников пожарной охраны, служащих, рабочих.

Закончилась эта работа ранним утром. Шумилов сказал, что пойдет прямо домой. Он жил в общежитии прокуратуры. Протоколы допросов он велел мне отнести в нашу камеру. После этого я могла идти спать.

Я отправилась. Идти было далеко. Я смертельно устала. И кроме того, надышалась гарью.

Я даже сразу не заметила, что в нашей камере кроме Моти Бойко есть еще человек. Это был маленький старичок в старомодном котелке, каких не носили даже нэпманы, и в черном пальто с шелковыми лацканами, засаленными и потертыми.

Я подумала, что старичок пришел по какому-то делу, спросила, что ему надо.

Он ничего не ответил, только растерянно поморгал редкими ресницами.

Но самое удивительное было то, что Мотя, нахальный, никогда не теряющийся Мотя, как-то странно встретил меня, словно застигнутый врасплох. Он пробормотал что-то невнятное, и поскорее выпроводил странного посетителя.

— Что это значит, Мотя? — спросила я строго.

— А я что, тебе отчет давать обязан? — огрызнулся он, и я узнала прежнего Мотю.

Но тут же я забыла об этом случае. Начисто исчез из моей памяти и таинственный старичок.


Мы возвратились к убийству в гостинице «Шато» довольно скоро.

Стремление укрепить государство, пресечь преступления, выявить все, что мешает строить новую жизнь, приводило к нам множество разных людей.

И по твердому убеждению Шумилова, не могло не привести Люду. Таинственную Люду, к которой были обращены горькие строки последнего письма неизвестного молодого человека.

Шумилов оказался почти прав. Это «почти» пришлось на нерешительность девушки, втянутой в сложные события. И еще в одном не ошибся мой начальник: Пал Палыч оказал нам немалую услугу. От него пришло письмо. Старомодным почерком, в витиеватых фразах сторож сообщал нам, что в Н-ск приезжала молодая девушка, Людмила Власова.

Она приходила на могилу своего дяди, недавно умершего. Так как у него не было никого из близких, девушка просила позаботиться о том, чтобы могила содержалась в порядке.

Девушка оказалась доверчивой и прямодушной: она рассказала о себе. Она училась в нашем городе, часто приезжала в Н-ск к дяде при его жизни.

Случайное совпадение имен побудило Пал Палыча завести с Людой разговор об убийстве в гостинице «Шато». Он попросту сказал, что прочел об этом происшествии в газете, и спросил, нет ли чего нового? Что говорят в городе?

Вопрос его вызвал у Люды странное волнение. Она растерялась и пробормотала, что не знает ни о каком убийстве в гостинице.

Пал Палыч писал, что Люда Власова, по его подозрению, как-то причастна к делу. Он сообщил нам ее адрес. Этот адрес просто жег мне руки, но Шумилов и теперь не разрешил вызвать Люду.

— Она явится сама, — упрямо твердил он, — если мы вызовем ее, она замкнется. Она должна прийти сама.