Товарищ К. кивал головой, соглашаясь, но лицо у него становилось скучное-скучное. И если случалось кому-то отдать должное его делам, сказать хорошие слова об отряде подрывников, вид у Коли делался даже вроде бы виноватый: мол, стоит ли об этом говорить?
А ночью он опять рассказывал, как был приговорен фашистами к повешению. Уже повели его на казнь, но он сорвался с веревки и прыгнул прямо на крышу ближайшего дома, дом оказался старой кузницей, крыша провалилась, пламя горна объяло весь дом, а Коля, пользуясь всеобщим замешательством, скрылся...
Повторялся иногда и другой вариант: это была не кузница, а пекарня. Коля объявил пекарям, кто он, и они спасли его, вынеся в дежке для теста.
Был один человек, только один, который верил Колиным рассказам. Пожилой партизан привел с собой в отряд дочку Маню четырнадцати лет. Товарищ К. не замечал ее. Маня была совершенно «штатская» девочка, она не носила трофейного автомата, как другие партизанки, не пришивала к шапке красную ленточку, да и шапки у нее не было: Маня повязывалась стареньким платком. Если случалось Коле развернуться со своими историями где-нибудь на завалинке или сеновале, — можно было поручиться, что поблизости тотчас возникнет нескладная фигурка в больших сапогах, и из-под низко повязанного платка сверкнут немыслимо напряженные, немыслимо восхищенные черные глаза.
Как-то кто-то сказал Мане: «Ты что уши развесила, выдумывает он все это...»
— Завидуете? — с ледяным презрением проронила Маня и прошла мимо обидчика, как мимо пустого места.
Наши войска двинулись вперед, и мы вышли из лесов. Я уехала на фронт и потеряла из виду товарища К.
И вдруг случайно встретила его в штабе дивизии — уже лейтенантом, командиром взвода.
Конечно, он возмужал, окреп и уже мало мальчишеского осталось в его облике.
На груди у него блестела золотая звездочка Героя.
— За железку? — спросила я.
— За железку! — подтвердил он, и на лице его появилось знакомое мне выражение стеснительности, недоумения и даже как бы виноватости.
И мне показалось, что вот-вот он начнет длинный рассказ о том, как, переодетый гитлеровским генералом, он проник в имперскую канцелярию.
Женя
Я сразу увидела, что она врет. В чем-то она была неискренна. Я ломала себе голову: в чем? Собственно, не было никаких оснований подозревать ее. Биография ее, довольно короткая — ей шел двадцатый год, была ясна, как стеклышко, к тому же проверена и перепроверена.
Но она лгала. Точнее, что-то скрывала.
И с этим отправлять ее было просто невозможно.
Перечитываю ее заявление. Оно адресовано в Цека комсомола. Оно похоже на сотни других. «...Я, уроженка Украины, села... района... Не могу терпеть того, что фашисты згнущаються над моей Родиной. Прошу отправить меня в тыл врага, в любое место. Я прыгаю с парашютом (имею 12 прыжков, сдала нормы ГТО II ступени). Я ничего не боюсь. Очень прошу не отказать мне. Заверяю вас, что ни при каких условиях не посрамлю звания комсомолки...»
Это украинское слово «згнущаються» в русском тексте и наивное «Я ничего не боюсь» придавали заявлению оттенок непосредственности.
Студентка. Совсем одна: родители умерли давно, воспитывалась в детдоме. И знание немецкого. Не слишком глубокое, а как раз в таком объеме, чтобы вести обыденный разговор.
И, если бы все шло, как надо, мы бы забросили ее к партизанам и, может быть, месяца через три или четыре, освоившись и сходив несколько раз в разведку, в глубокую разведку, она могла бы связать нас с тем дорогим человеком, который сидел, зарывшись, как крот, и ждал-ждал... Может быть, именно ее.
Но это были одни мои мечты, потому что она лгала.
У нее было обыкновенное лицо, не украшенное ни сиянием глаз, ни ослепительной улыбкой. Решительная, лаконичная манера разговора. Украинский, очень легкий акцент. Движения порывистые, нервные. Звали ее Женя.
Я построила хитроумную систему вопросов, осторожно пробуя, как в игре: «горячо, тепло, холодно». Я дала ей заполнить длинную анкету. И мне показалось, что Женя замыкается, уходит в себя, как только затронешь тему чисто личную.
«Любовная история, в чем-то не укладывающаяся в рамки обычного, — решила я. — Но почему такая тайна? Кто «он»?
Я думала над этим упорно. Женя показалась мне чрезвычайно подходящей для той роли, которую я ей готовила. Я просто не хотела отказаться от нее. Но и готовить ее с «этим» было невозможно.
И однажды вечером я вызвала машину и поехала в пригород по тому адресу, который указала в анкете Женя.
Мной руководила еще и такая мысль: почему Женя, раньше жившая в студенческом общежитии, уже много месяцев снимает комнатушку у какой-то, как она выразилась, «замшелой бабки»? Отчего она ушла из удобной комнаты, из благоустроенного студенческого дома в деревянный флигелек на далекой окраине?
Как раз эти вопросы и вызывали у нее какое-то, едва уловимое внутреннее сопротивление. Что это? Почему?
Так я думала, сидя в машине с потушенными фарами, напряженным, медленным ходом пробирающейся по затемненным улицам.
Мостовая пригорода вся заставлена сугробами. Машина забуксовала, и я пошла пешком. Мягкое сияние не то от снега, не то от анемичной луны, томящейся в перинах облаков, обливает деревянные домишки с подушками снега на крышах. Деревья, расцветшие белым хлопковым цветением, укрывают дом не дом, сарай не сарай. Но в оконце свет, и скрипит ступенька под чьей-то ногой. Звеня пустыми ведрами, старуха с коромыслом на плече шагает — бодро, ровно молодка, — к колонке по воду.
Спрашиваю смеясь:
— Чего же молодую по воду не пошлете?
— Женьку-то? — отвечает старуха без удивления. — Не время ей сейчас.
Я шагнула в незапертую дверь. В сенях было темно. Я постучала.
Мне ответил голос Жени, только он показался мне каким-то приглушенным, неожиданно мягким:
— Кто там? Войдите.
В комнате было тепло. Жаром несло от железной печки. На столе, покрытом чистой белой скатертью, горела настольная лампа, закрытая книгой, чтобы свет не бил в глаза.
На кровати, поставив маленькие крепкие ноги в одних чулках на деревянную скамеечку, сидела Женя.
Она кормила грудью ребенка.
...Что здесь началось! Что это был за взрыв возмущения, гнева, обиды!
Она бросила мне в лицо горькие обвинения: я приехала, чтобы ворваться в ее жизнь! Чтобы помешать ей служить Родине!.. «Да, конечно, теперь вы меня не отправите. Все только говорят, что священно имя матери. Но если я мать, мне отказывают в праве служить Родине...»
Все это со слезами, с жаром, в страстном порыве!..
Мне кое-как удалось успокоить ее. И тогда я все узнала.
Собственно, что «все»? Никакой тут не было «страшной тайны». «Но, пожалуй, умненько сделала Женя, что эту «тайну» создала», — подумала я, представив себе лицо нашего генерала. И я уже почти жалела, что поехала сюда.
Отец ее ребенка, тоже студент-медик, ушел на фронт в первый день войны. Сначала были письма, потом только тревожащее молчание. Они не успели оформить брак и меньше всего думали об этом. И вот — девочка, дочка...
— Неужели никто не знал?..
— Никто. Я с самого начала решила, что буду проситься на фронт. Потом, когда немцы забрали Украину, решила иначе — в тыл врага. Я знала, что если скажу про ребенка, — все рухнет...
— На кого же вы его думали оставить?
Она упрямо качнула головой:
— Тысячи детей растут в яслях и детских домах. Не думайте, что я не люблю свою дочку. Но есть нечто более сильное...
Я сказала, что должна доложить начальству «новое обстоятельство», — эти слова не очень подходили к шестимесячному ребенку, других я не нашла,— но буду настаивать на прежнем решении.
Я сдержала свое обещание. Генерал, выслушав меня, высоко поднял брови:
— Ты что, матушка, в уме? Грудного ребенка бросить? Дома пусть сидит, сына нянчит. Стране мужчины вон как нужны!
— У нее дочка.
— Гм... Ну, все равно.
Я повернулась кругом и вышла. На следующий день я пришла снова. Я положила на стол справку, в которой заманчиво излагались все возможные варианты использования Жени как партизанской разведчицы.
Генерал пробежал глазами справку и спросил:
— А ребенка на помойку?
— В ясли.
— Война идет. В яслях тоже не сахар. Я подумаю.
Женя ждала решения, стиснув зубы. Иначе я не могу назвать состояние неистового нетерпения, в котором она находилась в те дни.
...Я провожала ее на аэродроме. Женя была очень бледна и очень спокойна.
— До свидания! — сказала она.
Это свидание состоялось. Я встретила Женю в лесном партизанском штабе, куда попала много позже. Она была счастлива, как бывает счастлив человек, достигший цели. Командир отряда сказал мне, что Женя лучшая его связистка. Я привезла Жене новость: ее дочка учится ходить.
Женя погибла на боевой операции. Мы похоронили ее с воинскими почестями за околицей партизанской деревни.
Ее могила не затерялась в хаосе войны. Сейчас над ней поставлен скромный обелиск, и место это — раздольное, над рекой — зовется «Партизанский холм». По праздникам здесь собирается местный пионерский отряд. И мальчики и девочки, которых принимают в пионеры, приносят над могилой клятву верности делу Ленина.
А Женина дочка уже на третьем курсе. Медичка. Живет она вместе с отцом. Он вернулся с войны инвалидом, без ноги. Работает врачом. Он так и не женился. И память о Жене царит в доме нетленная и, за давностью сроков, почти беспечальная.
Абель со своей губной гармоникой
Эту историю рассказал мне солдат Онисим Головенков. Я передаю ее такой, как услышала.
— До армии был я в партизанах. А как попал в партизаны, — так это прямо чудно...
Дело было под рождество. А у нас в Щеглах уже есть шесть месяцев как стояли немцы. Те, что пришли первыми, те враз ушились. Пограбили, конечно. Иных наших мужиков так прямо из штанов повытряхнули. И ходу дале! Пришли эсэсы. Эти не грабили, а ну — лютовать! Веришь, никто ночи не спал. На дворе морозище, а мы по сараям сидим, трясемся: кто знает, что им в голову стукнет? Стащат в овраг и прикончат. Это им пара пустяков. Мне в ту пору тринадцать стукнуло, вытянулся я порядком, а сам — дурак дураком. Видел я, как повесили моего дядьку, бригадира колхозного, как плетками тетку измордовали, как баб наших в Германию угоняли. Все видел, все слышал. И бабий вой, и крик ребят — сирот.