С песнями покидали мы наш асфальтовый берег со сбивчивым следом деревяшек, наш очаг в лучах медного чайника над бывшим парикмахерским салоном «Ампир».
На рассвете поезд остановился среди степи. Мы проснулись от внезапной тишины: ни перебора колес, ни паровозных гудков, ничего. Дверь теплушки была раздвинута. Степь слегка курилась прозрачным газовым туманцем. Наташа подняла растрепанную голову, потерла шею.
— Ой, отлежала. Твердо как... — Она потрогала лежавшую у нее под головой шинель. Я отметила, что это была та самая длинная кавалерийская шинель Жана, предмет зависти наших мальчишек.
— Подумаешь! Лежишь, как принцесса, на нижних нарах и еще привередничаешь, — отозвался сверху Котька.
— Почему мы стоим, а? — Наташа приготовилась снова улечься, но в это время вдоль вагона прошел Жан с Володей Гурко.
Они заглянули к нам. Жан сказал:
— Здравствуйте, товарищи бойцы!
Мы нестройно ответили. Больше нам командир ничего не сказал, и, по-моему, его интересовал пока что только один товарищ боец, который мгновенно стал укладывать косы вокруг головы.
Володя стал нам объяснять, почему мы стоим, где именно бандюки разобрали путь, и кто занимается его ремонтом, и когда предполагается возможность двинуться дальше.
Выходило, что мы проторчим здесь долго.
Жан стоял, картинно облокотясь на ступеньку, и курил трубку.
— Слушайте, хлопцы! — закричал Микола. — Я знаю эту местность. Здесь, вон под насыпью, дорога в бывшее имение графа Дурново́...
— Ах, вы с графом были знакомы домами! — сейчас же вставил Котька.
Пока медлительный и застенчивый Микола собирался что-то произнести, Котька засыпал его остротами.
— Так я же приезжал сюда... — пытался докончить Микола, но Котька не унимался:
— Да-да, ты приезжал охотиться... Густопсовая охота...
— Просто псовая, — пробасил Володя.
— А у них густо... — настаивал Котька.
Наташа приподнялась и шлепнула Котьку туфлей по голове:
— Дайте человеку слово сказать, треплы!
— Мой дядька у графа конюхом служил, — наконец выдохнул Микола, — у графа кобылка была...
— Конюхом? Фи! Мезальянс! — опять перебил Котька.
— До чего невежда! — возмутилась Наташа. — Мезальянс — это неравный брак...
— А я про что? Про графа и кобылку. Ясно сказано было: любимая кобылка...
Володя хохотал, повиснув на ступеньке. Жан улыбался, не выпуская изо рта трубки.
— Ну вас к чертовой матери. Я же к чему говорю: давайте сходим искупаться, там пруды — закачаешься!
— Жан! Пусти купаться! — заорал Котька и спрыгнул сверху. — Отпусти! Все равно стоим! Дай искупаться! А то вшивость разведем!
Жан нахмурил брови и вынул трубку изо рта:
— Не все. Девушки, ты, ты и ты... Вы идите. Остальные на местах.
— Ура! — закричал Котька.
По дороге Микола рассказывал об удивительной жизни его дяди у графа Дурново́, о том, что места эти славились своей живописностью:
— Такой журнал был: «Имение и...» В общем имение и что-то...
— Имение и наводнение — подсказал Котька. Отстань! «Имение и...»
— Имение и затруднение?
— Тьфу на тебя! Вот! «Усадьба и...»
— Усадьба и свадьба?
— «Дом и усадьба» — вот какой журнал! Так там все фотографии этого имения печатались.
Проселочная дорога игриво петляла между кустов дикой акации и вдруг пошла круто-круто вниз, а там, внизу, замерцали необыкновенные, ясные, словно только что протертые стекла окон, голубовато-прозрачные пруды. Ивы над ними стояли, как девы в печальном хороводе, и полоскали свои распущенные зеленые волосы в воде. Вглядывались в глубину, шарили ветвями-руками, словно искали кого-то. А выше толпились дубы, и вырезная их листва сложной росписью впечатывалась в синее небо. Трава росла здесь густая, неестественно темная, казавшаяся местами почти черной, с блестками ромашек и металлическими пуговками лютиков.
Пронзительная прелесть этих мест обдала нас холодком. Мы молчали, сраженные, все позабывшие, готовые утонуть в этом покое, в этой красоте.
— Уйдем от ребят, — потянула меня за руку Наташа. — Искупаемся вон там, подальше.
Она потащила меня в заросли камыша, еще дальше, где маленькая песчаная отмель лежала, как перламутровая ракушка, выброшенная на берег.
Искривленная ветла согнулась над водой, далеко выдаваясь вперед толстым, сучковатым стволом.
— Будем отсюда прыгать, — распорядилась Наташа.
Она рывком сбросила с себя все и пошла по песку, оставляя на нем глубокие следы своих странно маленьких ног, тотчас же наполняющиеся водой.
Секунда — и она стала на стволе, раскинув руки, балансируя... Солнечные блики на воде побежали к ее ногам, а ветки одели Наташку светотенями.
— Ты прямо как Мельпомена, — сказала я, — богиня охоты, которая голая, с луком...
Наташка прыгнула, нырнула.
— Диана это, Диана! Мельпомена насчет те-а-т-ров! А я Ди-а-на!..
Она плыла все дальше, по-мужски, саженками.
Я прыгнула «солдатиком» и «по-собачьи» поплыла вдоль берега. В прозрачной воде было видно, как легкое, летучее племя мелких рыбок — сибильков носится между корягами в вечной игре. И мне подумалось: верно, так жили здесь и те, кто владел всей этой красотой, — в вечной игре, наслаждениях, беспечности... В бездумной, бесстрастной лени. Или нет... Наверное, тут кипели свои страсти, борьба за чины, за место в свете, за милости двора...
Как это удивительно, что совсем недавно существовал несправедливый, порочный, жестокий порядок, когда одни наслаждались, а другие только мучились. И это было уже на моем веку. И я могла бы прожить жизнь рабой, как многие. И даже не знать о другой жизни! Не знать ничего! Работать двенадцать часов в пробелках — там у нас на заводе женщины работали, или в упаковочной, где зашивали мешки. И не учиться — только церковно-приходская школа... Верить в бога, справлять церковные праздники... Это я-то? Ну да!.. А Наташка? Ну, Наташку родители дотянули бы кое-как до гимназии. Из кожи бы вылезли. А потом? Потом выдали бы замуж за старика, как на картине «Неравный брак». А Микола ходил бы за плугом, как его отец, как его дед. И куркули вынули б с него душу, как с отца Гната...
— Ле-елька! — кричала Наташа. —Ты там не утонула?
— «И в распухнувшее тело раки черные впились», — отозвалась я и поплыла на мелкое.
Песчаное дно приятно пружинило под ногами, я пошла к берегу, сильно размахивая руками. Солнце припекало, от меня шел пар, как от лошади...
— И-го-го! — неистово заржала я от счастья, от беспричинной радости и запрыгала по воде, высоко вскидывая ноги.
— Парнокопытное, остановись! — сказала Наташа, выходя на берег.
Она легла на живот, положив голову на сложенные крестом руки.
— Посыпь мне песок на спину, — разнеженно промурлыкала она.
— Может, пяточки почесать вашей милости?
— Почеши, — Наташка протянула свою длинную ногу с розовыми ногтями. — Ой, щекотно! — Она ткнула меня ногой под бок. — Полежи спокойно хоть минуту.
Но я никак не могла утихомириться: кувыркалась через голову, зарывалась в песок и потом бежала смывать его, фыркая и отдуваясь.
Несильный ветер гнал ленивую волну на низкий берег, она нехотя зализывала отмель и уходила обратно к чистым водам с легким, как бы презрительным шипением.
— Ты дите, Лелька, — сказала Наташка.
— Почему же это я дите, а ты не дите? Только что ты — здоровая кобыла, и всего! — обиделась я.
— Я — женщина, — спокойно сказала Наташа, расчесывая мокрые волосы, — а ты еще недомерок.
Я обиделась пуще.
— Невелика заслуга, подумаешь. И если хочешь знать, у меня тоже была любовь.
— Да? — спокойно удивилась Наташа.
Невероятно привирая, я принялась рассказывать про свой роман с Валерием. По моим рассказам выходило, что он всячески домогался моей любви и даже говорил мне, что мы «как равнозначащие свободные личности должны шествовать по жизни рука об руку». Но в последнюю минуту шествие отменилось, потому что к Валерию приехала жена.
— Так. Значит последняя минута все-таки не состоялась? — задумчиво спросила Наташа.
— Нет, — виновато ответила я.
— Не унывай, — покровительственно сказала Наташка, — все еще впереди. А твой Валерий — он ничего. И что рябой — так это даже интересно!
— Ну, уж рябой! Так, немножко...
— Как у нас говорят: «У его на носе черти рожь молотили»...
Наташка, конечно, могла издеваться надо мной, как хотела: ведь она целых две недели была замужем, пока не выяснилось, что они с Матвеем не сошлись характерами. Как Наташка мне объяснила, они остались товарищами по борьбе — и только. Конечно, Матвей совсем не хотел быть только Наташкиным товарищем по борьбе. Я помню, как он приходил к нам в коммуну и все пытался выманить Наташку на улицу для разговора. Но она с ним говорила только о политике. И на улицу не шла. И Матвей перестал ходить к нам. Мне было жаль его, большого и красивого, когда он невпопад отвечал Наташке что-нибудь про мировую революцию или эмпириокритицизм.
Между прочим, Матвей был художником и без конца рисовал Наташку.
Он рисовал ее не в том ситцевом платье, которое она носила, а в каком-то кисейном, с бантами. И говорил, что Наташка — «тургеневская девушка». Какое нахальство! Сравнивать ее с Лизой, ушедшей в монастырь из-за того, что — подумаешь! — у Лаврецкого оказалась жива жена! Или с глупой, как пробка, Джеммой! Конечно, Наташку это просто бесило.
Что касается моего романа с Валерием, то, по правде, тут хвастать было нечем. И собственно, на что я могла надеяться? Ему исполнилось двадцать пять. Он был комиссаром, очень важным, даже на автомобиле ездил. И конечно, ему «была не новость смиренной девочки любовь». А я, малолетняя дура, влюбилась в него, еще когда он работал у моего отца подручным, а я просто малявкой бегала по огородам. Но «любви все возрасты покорны», и я тоже была покорна. Может быть, конечно, это потом мне показалось, что я еще тогда была в него влюблена. Но все-таки что-то было с самого начала. Потому что, помню, я ужасно плакала, когда Валерий уехал в Петроград. Мама пекла ему пирог на дорогу, а папа говорил: «Не журитесь: Валерка не пропадет, у него на плечах голова — не задница!» Это у моего папы высшая похвала.