С кварталом мне, конечно, повезло, но границы его не были нерушимы. За то, что наш дом из красного кирпича, я чувствовал к нему глубочайшую признательность: из сказки о трех поросятах я уже знал, насколько это необходимо. И все же вечерами, лежа без света в постели, время от времени я слышал доносившийся из темноты за окном грохот опрокидываемых мусорных баков, полицейские сирены, а потом, ближе ко мне, но почему-то гораздо менее отчетливо, — дыхание какого-то ночного соглядатая. Во сне вдруг являлись смутные фигуры, они угрожающе вздымали руки и столь же неожиданно отступали, теряясь среди цветных пятнышек, которые принимались кружиться, словно я сам распят на колесе, которое крутится так быстро, что цвета сливаются и я становлюсь мишенью.
РОУЗ
Только теперь я вижу, что наши жизни могли пойти совсем в другую сторону. Мы были молоды, энергичны. Но мало-помалу родственники с обеих сторон начали признавать нас. Шок потихоньку проходил. Основной сдвиг был, когда появился Дональд. Еще бы, новое поколение! Дональд родился в больнице святого Иосифа в Рокавей-Бич. Больница была католической. Там сестры-монахини были такие душки, так опекали меня! Больница была замечательная, и туда принимали всех, независимо от веры. Единственно только, что сестры ходили в этих своих одеяниях и в вестибюле на стене красовался огромный золоченый крест, а в каждой комнате — распятие, довольно, кстати, необычное: с нарисованным Иисусом на кресте. В общем, сам понимаешь, когда пришло время рожать, из Бронкса, несмотря на отдаленность, прикатила вся семья, им обязательно нужно было отпраздновать это, как положено по традиции: с пряником, вином, ну и виски, конечно, тоже чуть-чуть, — поэтому вдобавок к моим отцу с матерью, сестре Бесси и братьям Гарри и Билли собрались все мои тетки, дяди и двоюродные братья и сестры. Надо же, ведь из такой дали, из Бронкса, притащились, а тогда это было целое путешествие, машин ни у кого не было — не по карману, ехали автобусом, потом надземкой, потом вообще поездом, не один час. С сумками, пакетами, подарками. А вошли в больницу, увидели тот большой крест на стене и вообще чуть дара речи не лишились. Один из моих дядьев, человек крайне религиозный, но к тому же спесивый до смехотворности, едва глянув, повернулся, вышел и сразу поехал домой — это был муж тети Минни, дядя Тони, этакий англичанин, одни его шляпы чего стоили, очень был высокого мнения о себе. За ним и Минни ушла — ну естественно, она всегда позволяла ему собой верховодить, потом еще кто-то и еще, но мать — прекраснейшей души женщина — осталась, и отец остался, а религиозны они были не меньше, чем дядя Тони. Кресты на стенах оскорбляли их несказанно, однако они не дали сбить себя с толку, они знали, что на самом деле важно, а важно было то, что у них появился внук и что их дочь позвала их.
Обрезание сделал обыкновенный врач в операционной — мы так пожелали, нам не нужен был мэел; а сестры-монахини выделили нам комнату, где можно было всем собраться и отведать вина и пряника. Они были сами по себе, мы сами по себе, и все прошло совершенно прекрасно. Даже мать-настоятельница зашла и пригубила нашего виски. У меня со всеми монахинями были чудесные отношения, к настоятельнице я тоже чувствовала симпатию и восприняла как особую честь то, что она зашла.
А твой отец был такой забавный! Когда Дональду пришло время родиться, он был в городе, на работе. Появление Дональда ожидалось еще через неделю, может, через две. Я одна поехала в больницу, и, когда Дэйву позвонили, я уже родила. Он примчался, и первое, что сказал, это: «Чего ж ты не подождала!» Представляешь? Такой радостный был, заботливый. Дональд родился очень маленьким, первые недели у него была желтушка, мы очень за него боялись, и Дэйв особенно. Когда мы принесли малыша домой — крошечный комочек в одеялах, только личико торчит, — видел бы ты, как горд, как воодушевлен был его отец!
Но с этого началось наше возвращение к клану. С ребенком мы были в их глазах уже как бы приличными людьми. Во всяком случае, так казалось. Особенно моя свекровь усердно уговаривала Дэйва, чтобы мы переехали обратно в Бронкс. «Вы так далеко, — говорила она, — а мы все здесь, это нехорошо, что обе семьи здесь, в Бронксе, в такой близости, а вы с Роуз и с малышом так далеко». Потом опять-таки все упиралось в их помощь, в то, чтобы иметь возможность позвать кого-то; работа у Дэйва была хорошая, но мы не могли прямо так сразу позволить себе взять няньку или круглые сутки держать домработницу, мать была мне необходима. Нужно было, чтобы она показывала мне, как сделать то, как это, учиться на ошибках я не хотела. А сколько всяких забот! — стирать, кипятить пеленки, шить тоже кое-что приходилось, да и доктор Гросс, наш старый домашний врач, был в Бронксе, ну и так далее. Вот такие были соображения. Но, думаю, мы бы все-таки продержались в Рокавей-Бич, если бы Дэйв настоял. Но он как-то сдался — может, убоялся ответственности, может, подумал, что на Манхэттен будет проще ездить из Бронкса, чем с самого дальнего конца Бруклина: можно будет позже выходить и приходить домой раньше; хотя, кто знает, о чем он думал, твоего отца понять бывало не так легко, он был очень скрытный, а в те времена помогать по дому у отцов было не принято, разделение труда было очень четким и все его твердо придерживались, так что кто знает, что он подумал. Так или иначе, решение было принято. Мы нашли квартиру на скрещении авеню Уикс и Маунт-Иден рядом с парком «Клермонт» — в том же квартале, где жили раньше. И отправились мы назад, а сердце у меня ныло: очень уж мне полюбился наш Рокавей. Я любила соленый воздух, любила море и небо. Все там было так ярко, так свежо. Однако, пока мы не водворились в новой квартире, я еще толком не понимала, как жалко мне все это терять.
7
Внешний мир постигался в его темных символах, но также и в его порочных изобретениях типа рогаток, игральных досок и гондонов. Однажды я нашел очень искусно сработанную рогатку. Кто-то над ней здорово потрудился. У-образная ее вилка была сделана из ошкуренной ветки дерева с почти симметричным раздвоением. К рогам была привязана толстая резиновая полоса, точно в середине которой располагался захват из мягкой кожи. Места приложения усилий туго и ровно обмотаны дратвой. Я тут же вложил в захват небольшой круглый камешек и выстрелил. Далеко он не полетел. Я попробовал снова, на этот раз растянув резину изо всех сил правой рукой, а левую, в ладони которой была стиснута рукоять, держа напряженно вытянутой. Камень пошел как пуля, шваркнул о дверцу автомобиля, оставив вмятину, а потом отскочил от коляски, в которой сидел младенец, оставленный на солнышке рядом с нашим домом.
Его мать была в ярости. Она поднялась на наше крыльцо и позвонила в дверь. Однако еще прежде, чем моя мама вышла открыть, я уже выкинул рогатку в урну. Но до чего же мощная была в ней магия, собственная живая сила, далеко превосходящая силу моих детских рук! Не удивительно, что наряду с самораскрывающимися ножами это было любимое оружие парней, рисовавших свастики.
Однажды я сидел с Пятнухой на крылечке, подошел мальчишка постарше и предложил мне попытать счастья на игральной доске, которая была листом толстого картона, усеянного мелкими дырочками, каждую из которых затыкал сложенный бумажный билетик. Еще на картоне был рисунок: восточная женщина в шальварах, танцующая с воздетыми над головой руками. За пятицентовик я мог выиграть десять центов, пятьдесят центов, даже пять долларов. Пятицентовик в моем кармане предназначался на мороженое, но я его немедленно отдал. Игральные доски изготовлялись в Японии; детям эта страна была известна главным образом тем, что там делались дешевые игрушки и всяческие занятные новинки, которые очень быстро ломались. Ткнув в дырку специальным ключиком, который в миниатюре напоминал открывалку для жестянок с сардинами, я реализовал свой шанс: выскочила туго сложенная гармошкой бумажная полоса длиной в полдюйма. Под наблюдением подглядывавшего через мое плечо торговца я стал ее разворачивать. Его горячее дыхание обдавало мне ухо. Пустая. Познал потерю — все-таки кровные пять центов, а как же.
Дональд потом допытывался:
— Доска-то целая была, все билеты были на месте?
— Да, я был первым.
— Если доска честная, — говорил Дональд, — хотя, в общем-то, тут приходится верить на слово, тогда каждый вытянутый билетик влияет на вероятность. Ты знаешь, что такое вероятность?
— Нет.
— Ну смотри: если доска наполовину уже протыркнута, а тот малый говорит, что все выигрыши еще на месте, тогда у тебя больше шансов выиграть. Улавливаешь? У тебя вероятность больше.
Я силился понять.
— Ну а лучше вообще забудь все это, — сказал Дональд. — Это азартная игра. Запрещено законом. За это ловят. Мэр Лагардия убрал из кондитерских игральные автоматы и теперь охотится за досочниками. Об этом же во всех газетах! Так что, если желаешь себе добра, лучше забудь все это дело напрочь.
На это я был готов. А пару лет спустя в школе я услышал, как какие-то мальчишки называли девчонку постарше протыркнутой доской. Пробиться сквозь эту метафору я не сумел, хотя и понял, что говорилось что-то нехорошее.
Но гондон — о-о, гондон! — тут налицо предмет столь пакостный, столь зловредный, что само слово было чересчур пугающим, чтобы произносить его вслух. Связанные с этим словом мрачные глубины смысла казались бездонными, в них смутно проглядывала грязь и деградация, они доходили до таких темных тайн, о которых наследный княжич царства жизни (это я, стало быть), рожденный для пребывания в вечном божественном дворце из солнечного света, не должен был даже догадываться. Чтобы точно и определенно понять, что такое гондон (помимо гадостно-злокозненного звучания самого слова), пришлось бы дойти до познания пугающих и болезненных соблазнов такого накала, что одно прикосновение к ним навеки бы выжгло душу. И все-таки в конце концов я, конечно же, выяснил это однажды летом под грохот волн на пляже, усеянном телами, облепленными песком, а назывался этот пляж Рокавей-Бич.