Всемирный следопыт, 1930 № 03 — страница 19 из 26

вернул в нее драгоценную шкурку и, положив все это на прежнее место, повесил мешок на дерево.

«А теперь посмотрим, кто будет вор», — думал Мукдыкан.

Но злорадное торжество вдруг угасло. Острый страх захлеснул до потери дыхания. Из тьмы на поляну вышла темная лохматая фигура.

— Кто? — еле ворочая языком и чувствуя как дрожат ноги, спросил застигнутый врасплох старик.

Неведомое существо не двигалось и молчало.

— Кто это? — повторил он.

Снова молчание.

— Что за человек? Буду стрелять! — уже осмелев, крикнул Мукдыкан.

Фигура вдруг круто повернулась к лесу, и дикий крик огласил тайгу.

«Джероуль, сумасшедший…» — с облегчением подумал Мукдыкан.

Когда укладывался в постель, шевелилось сомнение: не видел ли Джероуль, как он подбросил в мешок шкурку? Но, поразмыслив, успокоился: ведь Джероуль ничего не понимает, он сумасшедший.

Выкурил трубку, завернулся в шкуры и спокойно заснул…




(Окончание в следующем номере)

КАК ЭТО БЫЛО

СЕРЕБРЯНАЯ ПОДКОВА


Рассказ К. Алтайского


И тайгу, и пади, и сопки обступала тихоокеанская осень. В воздухе, холодном и ломком как лед, разлита была чрезмерно потрясающая катастрофическая тишина.

На сопках — беспорядочные груды меди, платины, червонного золота, бронзы и ржавого красноватого железа.

Это листья и травы, охваченные ужасом гибели и тления.

Несокрушимые и величавые стояли кедры. И далеко — далеко под холодной синевой неба покоился холодный, цвета индиго Великий и Тихий океан.

Я, случайный гость великолепного Приморья, был соглядатаем нежданного прихода осени. Хрустальные стояли дни, и золотая теплынь висела над сопками. Южные склоны сопок были покрыты густыми фиолетовыми коврами медоносной таволожки.

Великим и тихим был Великий Тихий океан. И вдруг полярным дыханием ягелевых тундр рванулся с Татарского пролива ледяной бешеный норд-ост, заколыхался над сопками туман, и, неторопливая, как предсмертный холодок в жилах, разлилась осень — пора белой луны и тленья трав.

Я ехал на мохноногой каурой кобылке. В кармане у меня было удостоверение от Госторга. Чудная моя миссия заключалась в том, чтобы проверить промыслы морской капусты. У наших советских тихоокеанских берегов много этой рыхлой мясистой водоросли с широкими зеленовато — желтыми листьями. Ловится морская капуста тысячами тонн и экспортируется в Китай, где считается лакомым блюдом.

Во времена довоенные японский заводик вырабатывал на побережье иод из морской капусты. Теперь заводика этого нет и не может быть. Будет другой завод — советский. Занялся морской капустой Госторг, — и вот почему довелось мне стать соглядатаем прозрачной тихоокеанской осени.

День слагался из синего неба, медных и бронзовых листьев, холодноватого воздуха и легких моих дум о лучезарном будущем этого края.

На одном из поворотов суровый ландшафт нарушился белым, как океанская пена, пятном и голубоватой струйкой дыма. Я поехал на дымок и увидел великолепное зрелище. У подножия сопки скупо горел костер. Возле костра на куче сухого богульника сидел широкоплечий великан и сосал маленькую морскую трубку. Поодаль стоял белый конь, неведомой, вероятно нездешней породы. Особенно поразительна была его шея— гибкая, гордая и крутая, изгибом своим напоминающая лебединую. Рядом с моей лошадкой белый конь выигрывал и казался еще ослепительней. Совершенные формы его рождали представление о мраморном изваянии. И конь, словно сознавая свою красоту, с первобытной звериной грацией выгибал шею, косил глаза и раздувал ноздри.



У костра сидел широкоплечий великан и сосал трубку.

Хозяин коня, сидевший у костра, имел в фигуре что-то медвежье: широкая кость, большой лоб, мягкая неуклюжесть и лесные глубоко посаженные глаза, в которых таилась тихая грусть.

В тайге есть молчаливый уговор, запрещающий спрашивать у встречных имена и прозвища. Вероятнее всего, этот; исписанный закон издали и ввели в тайге беглые каторжане царских рудников. Чтя этот таежный закон, мы поздоровались, не называя друг другу имен. Я сходил и собрал свою долю богульника, подложил топлива в костер и сел против широкоплечего, добродушного человека.

Мы молчали, и я глаз не сводил с белого коня, поразившего мое воображение.

Если записать хотя бы приблизительно мои тогдашние мысли, получилось бы беспорядочное крошево. Вероятно, вышло бы так:

«Вот стоит белый конь. У него лебединая шея, классическая лепка тела, точеные ноги и шерсть, напоминающая атлас. Конь не подходит к обстановке. Он — нездешний. На таких белокрупых и крутошеих конях въезжали древние победители в разгромленные города; такой белый дьявол мог бы быть вдохновителем кровавой распри между ковбоями дальнего запада; он подходил бы к конюшне разнеженного британскими милостями индийского раджи. И есть еще место этому коню: цирк.

Нечаянно я посмотрел на соседа. Он курил и едва заметно усмехался. Заметив мое разглядывание коня, ошеломил вопросом:

— Вы хотите спросить — почему он не в цирке?

Я ответил, немного смутившись:

— Да, я действительно думал, что такие кони встречаются в цирках чаще, чем в тайге.

Собеседник улыбнулся.

— Вы угадали. Это цирковая лошадь.

Потом сероглазый великан разговорился, и — клянусь советским заводом по выработке иода из морской капусты — я не раскаиваюсь в том, что вызвал незнакомца на разговор. Ибо я услышал историю белой лошади.

Я слушал эту повесть у костра с ненасытным любопытством. Но время делает свое. Теперь, спустя полгода, я не могу уже пересказать ее со всеми восхитительными интимными подробностями, во всеоружии волнующих интонаций, обвеянную колоритом тайги и дыма.

Я воспроизвожу ее по сухим и бледным записям в моей путевой книжке.

* * *

… В 1913 году в Россию приехал из Австро-Венгрии бродячий цирк. Директором его был потомственный циркач с итальянской фамилией: его отец, дед и прадед были циркачами. В живом инвентаре цирка числился бурый медвежонок, собака, которую маскировали миниатюрным слоном, ученый попугай. Аттракционом, спасающим цирк от голодовок, было представление с участием белой лошади Дженни, имитирующей человеческую мимику. Белая Дженни по знаку итальянца могла пугаться, гневаться, приходить в ярость. Ее выразительное лошадиное «лицо» смеялось, плакало, скучало с почти потрясающей иллюзией.

Огромные афиши несли славу Дженни, умеющий, по словам увлекающегося директора-итальянца, «играть Шекспира». Загримированный средневековым миннензингером, циркач перед выступлением Дженни пел на русском ломанном языке печальную балладу о том, как длиннобородый чародей превратил прекрасную девушку в белую лошадь и как смеется и плачет душа девушки, тоскующая о человеческом естестве.

Баллада и улыбка Дженни растрогали одного крупного сибирского лесо-промышленника. Полупьяный сосновый и пихтовый король заявил, что «одна лошадиная улыбка стоит сотни человеческих» и, с позволения директора цирка, подковал Дженни подковами из чистого серебра.



Дженни подковали серебряными подковами

Подкованная серебром белая лошадь делала блестящую цирковую карьеру; предприимчивый итальянец продавал снимки Дженни, и неистовствовали пестрые афиши, где рассказывалось о серебряных подковах — даре сибирского купца.

Окрыленный успехом директор уже хлопотал о выезде за границу, когда грянула империалистическая война.

Годы войны цирк работал бесперебойно, переезжая из города в город. В 1917 году Дженни захворала. На лечение лошади директор не жалел ни денег, ни сил. Он даже не заметил, что в России произошли две революции, и весь мир дал трещину, — циркач ухаживал за Дженни, как мать ухаживает за больным ребенком.

Дела цирка во время продолжительной болезни Дженни сильно пошатнулись. Страна пылала в пожарах восстаний, потом гражданская война перекинулась в Сибирь, и заколыхались над тайгою зарева, заревели по-медвежьи снаряды и засвистали плети адмирала Колчака. Дженни выздоровела. Снова она смеялась и плакала на арене — пока городок, где стоял цирк, не попал под обстрел партизан. В суматохе осадного положения кто-то угнал красавицу-лошадь.

Горела тайга; пылали деревни; в березовых рощах росли братские бескрестные могилы; шли дни, тревожные и суматошные, и не многие заметили, что поседел итальянец, тоскуя о лошади. Кто-то сказал старому циркачу, что на его белой Дженни ускакал колчаковский офицер, отступая вместе со штабом.

Седой, с мешками под глазами, сгорбленный, без шапки, ходил циркач по штабам отступающих частей — жаловался, просил, умолял. На него смотрели недоуменно, как на человека с другой планеты. Потом город заняли партизаны, и вскоре заколыхались пики с красными флажками: в город вошел отряд регулярной Красной армии. Лихорадочно и феерично вспыхнули дни. Гремели речи с автомобилей, рылись окопы за городом; люди голодали и ликовали. Итальянец голодал вместе со всеми, но ликовать ему было не под силу. В слезящихся глазах старика стояла Дженни, и он бредил с жарким пафосом маниака:

«Она вернется. Белая Дженни вернется».

Снова на город надвинулись колчаковцы. Итальянец добровольно взялся за лопату и примкнул к людям, роющим окопы. Потом он помогал санитаркам в лазарете, стоял на часах, чистил картошку кашеварам, варившим постные щи молодой республики. На черной потертой бархатной блузе итальянца краснела звездочка — знак нового мира и ненависти к похитителям белой красавицы Дженни.

Цирка не было. Люди из труппы пристроились кто куда. Когда к штабу под конвоем приводили перебежчиков или пленных, итальянец протискивался к бывшим колчаковцам и, делая умоляющее лицо, торопливо расспрашивал о Дженни. Однажды, когда итальянец бродил по окраине городка, стальным клекотом взмыл пулемет, ухнули трехдюймовки и начался бой за обладание городом.