Артиллерия сзади, маскируя неудачу цепей, зачастила и забухала.
Широкая ладонь опустилась на плечо Василю. Он оглянулся. Командир вплотную подполз к нему и теперь, указывая куда-то вперед, кричал прямо в ухо удмурта:
— Глазом хвастал? Гляди! Да не туды, правее, вона, где заборчик беленький, чуешь? Максимка-то в открытую, можно сказать… Займись! Отлей кошкам свои мышкины слезки. Чай, были?
Василь подумай о чем-то и кивнул, кивнул сурово, как никогда.
В полкилометре впереди, у белого заборчика, прячась среди грядок, действительно стоял пулемет.
За тусклозеленым квадратиком щитка мелькнуло что-то — и тотчас максим часто-часто задышал упругими серыми дымками. Над Василем густо свистнул проколотый воздух. Ладонь командира внезапно сползла с плеча удмурта. Широкое крепкое тело передернулось, губы шевельнулись, и по чистому хрусталю глаз медленно разлилась муть. Колени задрожали, и человек доверчиво медленно, точно отдыхая, опустился грудью и щекой на мокрую грудь неприютной земли.
Над правой бровью, чуть ниже полу-оторванного козырька, смотрели два черных, аккуратно круглых отверстия.
Крови на них не было.
Василь медленно положил грязную свою ладонь на спину командира и робко-нежно провел вдоль теплой шероховатой материи выцветшей гимнастерки. Потом мотнул головой, точно стряхивая что-то, попавшее в глаза, быстро сглотнул слюну и еще быстрее вскинул пальцы на рейку прицела.
Дуло, вихляя, ткнулось в зеленый щиток, застыло, дохнуло шумным огнем, опустилось, жадно внимая лязгу затвора, снова вскинулось, снова дохнуло, — и Василь, отнимая приклад от плеча, усмехнулся.
Усмехнулся он в сторону лежащего рядом трупа, точно говоря:
— Есть!
И впервые на губах Василя улыбка эта была жестка, светла и колюча, как отполированная игла. Он научился ненавидеть…
А зеленый щиток у белого забора умолк.
Когда через полтора часа, штыками опрокинув в беспорядке свертывающегося на восток противника, прикладами разбивая баррикады Курной улицы, ворвались в Ижевск красные части, за этим щитком среди грязи и опорожненных лент нашли два распластанных трупа.
На одном из них были погоны и канты, а на другом — ряса и крест[20]).
«Вотская мышь» начала отливать кошкам свои простые свинцовые слезы.
С бетонного изгиба плотины устремил пустые глаза в осенние хляби озера тяжелый мраморный бюст. Под лоснящимися от дождя париком с затейливой косичкой хищноклювый нос, надменная глыба крутого бритого подбородка, и ниже надпись:
«Строителю завода Ижевского и покорителю народца вотятского обер-гауптману и кавалеру Дерябину монаршей волей».
На голове Дерябина, спиной к озеру, сидел и жадно слушал Василь. Прямо перед ним застыли молчаливые громады завода.
Широкие, лишенные стекол окна, развороченные крыши, холодный частокол частью обрушившихся железных труб — от всего этого пахло тлением. Завод умирал. А перед ним, вокруг бюста, гремела глотками людей и труб, цветилась горячей кровью знамен и синим отливом штыков иная, все врачующая жизнь.
Серые шинели красноармейцев окутала черная толпа горожан.
С трибуны, надрываясь, кричал коряжистый человек в ободранной кожаной тужурке:
— …И нынче, празднуя вторую годовщину Октября в недавно освобожденном от белых гадов Ижевске, мы, товарищи, определенно говорим: которые, значит, отступили к Колчаку — не есть рабочие, а совсем даже наоборот — изменники делу рабочего класса. Восстание у нас поднимало офицерье. Так. А кто в ем участвовал? Это все те же, у кого здеся, в Ижевске, дом да пасека, лошади да коровы. Пусть они на заводе были, да разве это рабочие? Это определенно, товарищи, гады, которым свое брюхо дороже. Во! — широко развел оратор руками. — Глядите, што они с достоянием народным, с заводом, говорю, што сделали! Определенно разорили гады! Машины, говорю, станки гидре международного капитала увезли продавать. И што, товарищи, мы определенно должны обещать в сегодняшнюю годовщину нашей Красной армии, здесь присутствующей? А вот что! Красная армия борется, товарищи, с белыми. А мы, товарищи, должны здеся помочь поднять энтот завод. Поднять и пустить! У кого руки мозольные, тот меня даже очень поймет, что русский, что вотяк— это нам все равно. И тот завод пустит, товарищи!.. А в общем и целом — да здравствует Октябрь!
Толпа ответно гремела глотками людей и труб.
А Василь качался на голове Дерябина и шептал:
— Что русск, что вотск — Одно! Октяб! Октяб!
Часом позже сосед по вагону спросил Василя:
— А ты, паря, куда? Домой? Али с нами, на Колчаку?
Удмурт, вскидывая голову и винтовку, твердо ответил:
— Домой нет! Октяб! Надо слез отливать. С вами, товарища! — И потом, оборачиваясь к мертвым корпусам, уже тихо прибавил: — Пока!
В спокойных руках Василя так же, как одиннадцать лет назад, жарко бухнув, тяжело отдала новенькая, сверкающая лаком и воронением винтовка.
В двухстах метрах впереди, у самых мишеней, за бетонным щитом прикрытия, трижды полоснулся алый флажок заметчика.
— Десятай… Рассеивает мала. Кучна кладет. Годна! — неспеша произнес Василь и привычным движением опустил ружье на вагонетку приемщика.
Рельсы скрипнули, и новый штабелек девственно сверкающих винтовок подвинулся к стойкам дальномера.
— Опять с руки хлещешь, глазастый?! — зажимая свою винтовку в станок, чуть завистливо спросил солидно бородатый сосед-пристрельщик. — Какую сегодня?
— Девяност пяту, — старательно выговаривая число, сказал Василь. И улыбка его смуглого липа была полна прежнего наивного света. Только в глазах горели новые огни: стремления к цели и упорства. — Девяност пяту, — повторил он, — с руками. Ударник есть — так надо количества повышать. С руки — скорейча. В отделочном цеха — завал. Ствольно-коробочном — завал. Разгружать на да. Ускорять нада. Потом с руки будешь — для поля не отвыкнешь. Когда время будет опять в военно поле итти!
И Василь любовно вскинул к щеке новый шлифованный приклад.
За спинами пристрельщиков гудел завод.
А впереди, на стрельбище, настороженно хлестали выстрелы.
— Работай! — гремели станки.
— Будь готов! — отвечали винтовки.
Так оружие охраняло труд.
На второй полосе вотской газеты «Гудыри» («Гром»), под крупным затолок ком, на виду заметка:
«…к тринадцатой годовщине Октября— лучших ударников в партию.
Мы предлагаем… 15) Терелейна Василя, пристрельщика, удмурта, участника гражданской войны, контуженного… Повысил свой пропуск до двухсот десяти винтовок в день. Принятое предложение его об изменении уклона зеркал прицельного дальномера дало заводу экономию…»
Вот он твердо ступает, тщедушный вотский зверек, в котором человека выковал Октябрь. Улыбаясь, идет он в октябрьской колонне с плечом, подпертым братским плечом, по гладко мощеным улицам столицы свободной Вотляндии— нового Ижевска. Идет мимо четырехэтажной громады клуба металлистов, высящегося на том самом месте, где брал он когда-то баррикаду белых.
Идет под октябрьскими знаменами…
КАЗНЬ
Рассказ Филиппа Гопп
Рисунки Ю. Пименова
I. Товарищ, мистер и третий
В один и тот же день в Нью-Йорк прибыли два человека. Событие само по себе мало значительное, если принять во внимание, что в город этот с семимиллионным населением ежедневно приезжает из разных мест до полутора миллионов человек.
Товарищ Савичев, представитель Амторга, прибыл из Шербурга на пароходе «Олимпик». Мистер Нельсон, крупный лесопромышленник, экспрессом из штата Мен.
И тот и другой остановились в отеле «Пенсильвания» — в самой большой гостинице Нью-Йорка и всего мира. Савичев в отель прикатил из гавани на авто, Нельсон с Пенсильванского вокзала (находящегося против гостиницы) прибыл по подземной дороге, подвезшей его к самому лифту.
Американцу номер был заказан по телеграфу, в отеле он останавливался уже не в первый раз, и поэтому без новых впечатлений, без обычных формальностей он через несколько мгновений предстал у себя в номере перед поджидавшим его компаньоном, лесопромышленником мистером Холлом.
Русский не избежал впечатлений и формальностей. Грязной и однообразной показалась ему пристань с бесконечными красными зданиями пакгаузов, Громады небоскребов, словно футуристические рисунки, намалеванные на серых полосах картона, мчались мимо авто на центральных улицах. И наконец отель «Пенсильвания» — чудовище с тремя двадцатиэтажными башнями, окруженное галле-реей магазинов — проглотило его. Он прошел колоннаду главного входа и очутился в «мейн-руме»— огромной приемной отеля.
«Пенсильвания» насчитывает две тысячи двести номеров. Армия постояльцев и их посетителей, батальоны прислуги шныряют целый день по лестницам, коридорам и залам отеля. Гул голосов не умолкает день и ночь в мейн-руме.
Сопровождаемый подбежавшим боем товарищ Савичев подошел к стойке, где за бесчисленными перегородками у строгих конторок стучали на пишущих машинах кукольные барышни. Прилизанный клерк задал ему вежливый вопрос и быстро продиктовал своей машинистке его фамилию и номер его новой комнаты. Копия этого печатного листка молниеносно была передана в «картотеку комнат», а оригинал — в «почтовую картотеку».