«Всему на этом свете бывает конец…» — страница 10 из 36

Моя рабочая тетрадь испещрена эфросовскими комментариями, которые я записывала по ходу репетиций. Вот, например, моя запись комментариев Эфроса в первой сцене Лопахина и Дуняши.

Лопахин. Пришел поезд, слава богу. Который час?

Лопахин волнуется, что проспал и что опоздал, может быть, поезд, и он виноват.

…Хоть бы ты меня разбудила.

Досада! Нужно сделать добро, а я проспал! Ведь ты-то не спала, могла бы меня разбудить! Кричит на нее.

Что ты, Дуняша, такая…

Мол, ты-то что волнуешься?

Дуняша. Руки трясутся. Я в обморок упаду.

Она боится – как-то ее воспримет Раневская? У нее масса новостей для Ани. (С Аней они почти приятельницы. Одного возраста. Может быть, молочные сестры?)

Епиходов (поднимает букет, который у него упал). Вот, садовник прислал, говорит, в столовой поставить.

Это ночью-то! Значит, и садовник не спит. Все не спят. Только Лопахин заснул.

А Дуняша в это время про Епиходова, мол, он говорит черт-те что, всегда некстати. Ей стыдно за него.

Епиходов. Сейчас утренник, мороз в три градуса, а вишня вся в цвету. Не могу одобрить нашего климата. Не могу. Наш климат не может способствовать в самый раз. Вот, Ермолай Алексеич, позвольте вам присовокупить, купил я себе третьего дня сапоги, а они, смею вас уверить, скрипят так, что нет никакой возможности. Чем бы смазать?

Жить не могу так! Не научился! Несовместимость с жизнью, но я не ропщу. Я мужественен. А когда Дуняша приносит квас, Епиходову неудобно перед ней, что так разнервничался, – поэтому уходит.

Дуняша. А мне, Ермолай Алексеич, признаться, Епиходов предложение сделал.

И дальше ее рассказ очень быстро. Как сплетня. Как буря.

В сцене Ани и Вари в 1-м акте – Варя почти не слушает Аню, занимается уборкой. Но когда Аня говорит: «У мамочки накурено и неуютно», – Варя стихает. Мама приехала сюда несчастная!

Варя. Хожу я, душечка, цельный день по хозяйству и все мечтаю. Выдать бы тебя за богатого человека, и я бы тогда была покойной, пошла бы себе в пустынь, потом в Киев… в Москву, и так бы все ходила по святым местам… Ходила бы и ходила… Благолепие!..

Не мечтать! А очень конкретно. Давно все продумано.

* * *

Высоцкий каждый раз из Франции мне привозил духи «Диориссимо» – запах ландышей, сирени и еще каких-то цветов. Запах весны. И я потом перед спектаклем обрызгивала этими духами сцену. Не знаю, доходил ли запах до зрителей, но он мне определенно помогал. В тексте говорят о запахе пачули. «Пачули» тоже были духи, но ими в начале века душились продажные женщины. А со временем этот запах стал в шкафах отпугивать моль.

В 1-м акте, после реплики Лопахина: «Время, говорю, идет» и Гаев ему отвечает: «А здесь пачулями пахнет», Аня от бестактности этих реплик резко: «Я спать пойду…» Раневская поняла ее деликатность и успокаивает: «Ненаглядная дитюся моя. Ты рада, что ты дома?…» – на что Аня в ответ с укором: «Прощай, дядя» (мол, как ты мог про пачули при маме). Гаев это моментально понял и, извиняясь, скороговоркой: «Господь с тобой. Как ты похожа на свою мать!..» – Раневская, оправдывая Аню: «Она утомилась очень». Тут сразу вступает Варя и довольно-таки грубо пытается всех выгнать: «Что ж, господа? Третий час, пора и честь знать». Раневская ее отчитала за бестактность: «Ты все такая же, Варя. Вот выпью кофе, тогда все уйдем». Пьет, как наркотик – лихорадочно, быстро, а потом ждет, как он на нее подействует. Все с ужасом смотрят на нее. Первая не выдерживает Варя (мама сумасшедшая!): «Поглядеть, все ли вещи привезли» – уходит. Вернее – убегает. Раневская, понимая все, стала ерничать, играть в какую-то даму. Села на маленький детский стульчик на левой авансцене: «Неужели это я сижу? Мне хочется прыгать, размахивать руками. А вдруг я сплю?» А потом все бросила и очень серьезно: «Видит Бог, я люблю родину, люблю нежно („нежно“ произнести, растягивая слово, лирично), я не могла смотреть из вагона (и со смешком над собой), все плакала… (И дальше очень трезво, обычно.) Спасибо, Фирс… (и т. д.)».

Лопахин стоит в стороне, наблюдает за всем, и ему очень нравится Раневская – как сидит, как говорит, и поэтому он начал в хорошем настроении: «Мне сейчас, в пятом часу утра, в Харьков ехать. Такая досада! Хотелось поглядеть на вас, поговорить… Вы все такая же великолепная». И дальше скороговоркой и в конце: «…я люблю вас как родную… больше, чем родную». Это у него вырвалось. Раневская, чтобы не слушать это признание, – мол, опять бестактность! – вспорхнула со своего стульчика и закружилась. «…Шкафик мой родной… Столик мой».

И Лопахин, торопясь, выкладывает свой проект спасения вишневого сада, который обдумал задолго. Все его внимательно слушают, как дети урок, и Гаев ничего не понял: «Извините, какая чепуха!» Раневская тоже ничего не поняла и попросила объяснить еще раз. Лопахин разъясняет более ясно, но они опять не понимают. А когда Лопахин говорит: «Местоположение чудесное, река глубокая», – но ведь в этой реке утонул сын Гриша! И ему: «Вы ничего не понимаете!» И тогда в наступившей тишине Фирс: «В прежнее время, лет сорок-пятьдесят назад, вишню сушили, мочили…» Гаев кричит, срываясь: «Помолчи, Фирс!» Но Гаев для Фирса ребенок, поэтому, не обращая на него внимания, продолжает свое рассуждение про то, как раньше было хорошо и разумно.

И вот среди всех этих разговоров Варя приносит для Раневской телеграммы из Парижа (не успела приехать, и уж две телеграммы!). Все знают, что это от любовника. Раневская быстро прячет эти телеграммы где-то у себя в карманах, не читая, и Гаев, чтобы отвлечь присутствующих от этого конфуза: «А ты знаешь, Люба!» – и не знает, что дальше говорить, пока на глаза не попадается этот шкаф («Шкафик!»). И гаевский монолог про шкаф. Гаев из говорунов конца XIX века, которые любили «пофилософствовать».

Просят Шарлотту показать фокус, все рассаживаются, чтобы смотреть, а она: «Не надо. Я спать желаю». Лопахин уходит и не уходит. Наша обычная привычка больше договаривать на пороге. Не выдерживает Варя и кричит ему: «Да уходите же наконец!»

Когда появляется Петя Трофимов, Раневская его не узнает, а когда вспоминает, что он был воспитателем Гриши, с ней происходит истерика: «Гриша мой… мой мальчик… Гриша, сын». На голом месте эту истерику не сыграть. Надо все время до этого внутри держать напряжение, а чтобы его никто не заметил – ерничать. А тут прорвалось! Как плотина! Ужас! У всех на виду! Она старается спрятаться за деревьями, но они маленькие – не спрячешься. Но она сильная! Взяла себя в руки и жестко, опять чуть ерничая: «Там Аня спит, а я… поднимаю шум…» И как будто Петя виноват в ее истерике, с укором ему: «Отчего вы так подурнели? Отчего постарели?»

14 апреля 1975. Репетиция «Вишневого сада» с Эфросом в малом репетиционном зале. Начали с Фирса – Ронинсона.

ЭФРОС. «У меня есть такая дурацкая привычка отказываться от того, что сразу понятно. Надо забыть, что он старик. Мы успеем еще это осознать. Бывает, что и старики „летают“, а у него господа приехали. Сейчас мы попробуем, чуть утрируя, потом крайности отменим. Фирс кричит на Дуняшу: „Ты! А сливки!“ Это они все старики, а он молод. Энергичен больше, чем они. Сбросьте 40 лет. Нет старости, вы никогда больше не умрете. Потом остановка. Пауза. „Барин тоже ездили в Париж на лошадях“ – как быстро прошло время! Он стоит, думает, долго, долго. Выход Раневской, Гаева. Аня недовольна мамой, знает ее глупости и не хочет в этом участвовать. Раневская успевает извиниться перед ней. Статика тогда здорово сыграет, когда вы к ней будете возвращаться. Но до этого должна быть динамика. Перед дочерью почти унижайтесь. Возьмите очень бурно, гротесково бурно. Гротеск в роли Раневской очень будет кстати. Не бойтесь его».

* * *

В конце апреля мы перешли на большую сцену. Там уже стояла декорация. В «Вишневом саде» действительно все крутится вокруг вишневого сада. Как в детском хороводе – а сад в середине. Левенталь сделал на сцене большой объемный круг – такую «клумбу-каравай». На этой клумбе вся жизнь. От детских игрушек и мебели до крестов на могилах. Тут же и несколько вишневых деревьев (кстати, и в жизни, когда они не цветут, они почти уродливы – маленькие, кряжистые, узловатые). И – белый цвет. Кисейные развевающиеся занавески. «…утренник, мороз в три градуса, а вишня вся в цвету». Озноб. Легкие белые платья. Беспечность. Цвет цветущей вишни – символ жизни, и цвет белых платьев, как саванов, – символ смерти. Круг замыкается.

То, что, казалось, мы уже нашли, репетируя на малой сцене, – на большой все потерялось. Начинаем с начала первого акта. Опять Эфрос ходит вместе с нами по сцене и за нас читает текст. Главное – очень внимательно за ним следить и ничего не упустить. Теперь я понимаю, что первый акт – это вихрь бессмысленных поступков и слов. Словами прикрывают истинное страдание. Но иногда сдерживаемое страдание вырывается криком: «Гриша! Мой мальчик!.. Гриша!.. Сын! Утонул!..» И сразу: «Для чего? Для чего?!» – это спрашивать надо очень конкретно – почему именно на меня такие беды. А потом, смахнув слезы, почти ерничая: «Там Аня спит, а я поднимаю шум».

Нас, исполнителей, потом будут упрекать в однозначности, в марионеточности, да и сам Эфрос в своей книжке будет вздыхать об объемности ролей и где, мол, в Москве взять актера на роль Гаева, который сыграл бы объемное? Разве что Смоктуновский… Потом мы увидим Смоктуновского в роли Гаева в телевизионном спектакле, а Эфрос уже настолько привыкнет к нам, что скажет: не нужен нам никакой Смоктуновский, Виктор Штернберг играет Гаева прекрасно и точно. Объемно играть можно, но сразу теряется ритм. Ведь объем натурализма «Вишневого сада» в Художественном театре, как известно, не нравился Чехову.

Андрей Белый о пьесах Чехова писал: «натурализм, истончившийся до символа». А разве можно играть объемно символ? Сразу скатишься в быт. «Вишневый сад» – пьеса не о дворянах и не об интеллигентах, а о марионетках. Только марионеточный водевиль усложняется темой смерти. Эту формулировку я для себя придумала в начале репетиций. Позже, спустя несколько лет, мы стали играть более объемно, но из спектакля что-то ушло.