Повседневная жизнь – это непрерывная атака на восприятие, и у каждого из нас ощущения в определенной степени накладываются одно на другое. Как утверждает гештальт-психология, если дать людям список бессмысленных слов и поручить связать их с контурами и цветом, то определенные звучания будут в довольно четком порядке ассоциироваться с определенными очертаниями. Еще удивительнее то, что этот порядок будет сохраняться для испытуемых и из США, и из Англии, и с полуострова Махали, который вдается в озеро Танганьика. Люди с развитой синестезией тоже склонны реагировать предсказуемо. Исследование двух тысяч синестетиков, принадлежавших к различным культурам, выявило большое сходство в ассоциации цветов и звучания. Низкие звуки часто ассоциируются у людей с темными цветами, а высокие – с яркими. В определенной степени синестезия встроена в нашу систему чувств. Но сильная природная синестезия встречается у людей редко – примерно у одного на пять тысяч, – и невролог Ричард Сайтовик, прослеживающий основы этого феномена в лимбической системе, самой примитивной части мозга, называет синестетиков «живыми ископаемыми когнитивной системы», потому что у этих людей лимбическая система не полностью управляется куда более сложной (и возникшей на более позднем этапе эволюции) корой головного мозга. По его словам, «синестезия… может служить воспоминанием о том, как видели, слышали, обоняли, ощущали вкус и осязали первые млекопитающие».
Некоторых синестезия лишь раздражает, но другим она идет во благо. Для человека, желающего избежать сенсорной перегрузки, это может быть и небольшая, но беда, зато настоящие творческие натуры она воодушевляет. Среди наиболее известных синестетиков – немало людей искусства. Композиторы Александр Скрябин и Николай Римский-Корсаков в своей работе легко ассоциировали музыку с цветами. Для Римского-Корсакова тональность до мажор была белой, а для Скрябина – красной. Ля мажор у Римского-Корсакова розовая, у Скрябина – зеленая. Еще удивительнее то, что результаты их музыкально-цветовой синестезии порой совпадали. Ми мажор у обоих была голубой (у Римского-Корсакова – сапфирового оттенка, у Скрябина – бело-голубой), ля-бемоль мажор – пурпурной (у Римского-Корсакова – серовато-лиловой, у Скрябина – пурпурно-лиловой), ре мажор – желтой и т. д.
Для писателей синестезия тоже благотворна – иначе разве бы они описывали так выразительно ее проявления? Доктор Джонсон однажды сказал, что «алый цвет лучше всего передает металлический крик трубы». Бодлер гордился своим «сенсорным эсперанто», а один из его сонетов, где связаны между собой ароматы, цвета и звуки, оказал огромное влияние на влюбленных в синестезию символистов. Слово «символ» происходит от древнегреческого «symbolon» – «знак, примета»; согласно Колумбийскому словарю современной европейской литературы (The Columbia Dictionary of Modem European Literature), символисты верили, что «все искусства – это параллельный перевод одного фундаментального таинства. Чувственные ощущения перекликаются между собой; звук можно передать через аромат, а аромат – через зрительный образ…». Увлеченные идеей горизонтальных связей, используя намеки вместо прямого объяснения, они полагали, что «Единый скрыт в Природе за Множеством». Рембо, приписывавший цвет каждой гласной букве, у которого «А» – это «…черный и мохнатый / Корсет жужжащих мух над грудою зловонной…»[114], утверждал, что художник может прийти к правде жизни единственным путем: испытав на себе «все формы любви, страдания, безумия», чтобы создать «долгий, бесконечный и разумный беспорядок всех сторон»[115].
Мало кому удалось написать о синестезии столь точно и изящно, как Владимиру Набокову, который в автобиографии «Память, говори» анализировал то, что называл «цветным зрением»:
Не знаю, впрочем, правильно ли говорить о «слухе», цветное ощущение создается, по-моему, самим актом голосового воспроизведения буквы, пока воображаю ее зрительный узор. Долгое «a» английского алфавита… имеет у меня оттенок выдержанной древесины, меж тем как французское «а» отдает лаковым черным деревом. В эту «черную» группу входят крепкое «g» (вулканизированная резина) и «r» (запачканный складчатый лоскут). Овсяное «n», вермишельное «l» и оправленное в слоновую кость ручное зеркальце «о» отвечают за белесоватость. Французское «on», которое вижу как напряженную поверхность спиртного в наполненной до краев маленькой стопочке, кажется мне загадочным. Переходя к «синей» группе, находим стальную «x», грозовую тучу «z» и черничную «k». Поскольку между звуком и формой существует тонкая связь, я вижу «q» более бурой, чем «k», между тем как «s» представляется не поголубевшим «с», но удивительной смесью лазури и жемчуга. Соседствующие оттенки не смешиваются, а дифтонги своих, особых цветов не имеют, если только в каком-то другом языке их не представляет отдельная буква (так, пушисто-серая, трехстебельковая русская буква, заменяющая английское «sh», столь же древняя, как шелест нильского тростника, воздействует на ее английское представление). <…> Слово, обозначающее в моем словаре радугу – исконную, но явно мутноватую радугу, едва ли произносимо: «kzspygv». Насколько я знаю, первым автором, обсуждавшим audition colorée (в 1812 году), был врач-альбинос из Эрлангена.
Исповедь синэстета назовут претенциозной и скучной те, кто защищен от таких просачиваний и отцеживаний более плотными перегородками, чем защищен я. Но моей матери все это казалось вполне естественным. Мы разговорились об этом, когда мне шел седьмой год, я строил замок из разноцветных азбучных кубиков и вскользь заметил ей, что покрашены они неправильно. Мы тут же выяснили, что некоторые мои буквы того же цвета, что ее, кроме того, на нее оптически воздействовали и музыкальные ноты. Во мне они не возбуждали никаких хроматизмов[116].
Синестезия может быть наследственной, так что не стоит удивляться ни тому, что мать Набокова понимала ее, ни тому, что ее синестетические образы были несколько иными. Между тем, хотя и кажется странным считать Набокова, Фолкнера, Вирджинию Вулф, Гюисманса, Бодлера, Джойса, Дилана Томаса и других знаменитых синестетиков более примитивными, чем большинство людей, но это вполне может быть правдой. В искрящемся потоке ощущений великие художники чувствуют себя прекрасно и привносят в него свой собственный сенсорный водопад. Набоков наверняка позабавился бы, представив, что стоит ближе, чем все остальные, к своим млекопитающим предкам, которых, несомненно, запечатлел бы в зеркальном зале своего вымысла с деликатным, игривым набоковским изяществом.
Писатели – странные люди. Мы бьемся в поисках идеального слова или блестящей фразы, которые позволят каким-то образом сделать внятной для других лавину уникальной осознанной информации. Мы живем в ментальном гетто, где из каждой работоспособной идеи, если дать ей должное побуждение – немного выпивки, небольшая встряска, деликатное обольщение, – может вырасти впечатляющий труд. Можно сказать, что наши головы – это конторы или склепы. Наше творчество словно обитает в маленькой квартирке в доме без лифта в Сохо. Нам известно, что сознание пребывает не только в мозгу, но вопрос о том, где оно находится, не уступает по сложности вопросу о том, как оно работает. Кэтрин Мэнсфилд однажды сказала, что взрастить вдохновение можно, лишь очень тщательно «ухаживая за садом», и я считаю, что она имела в виду нечто более управляемое, нежели прогулки Пикассо в лесу Фонтенбло, где он «до несварения объедался зеленью», которую ему позарез нужно было вывалить на холст. Или, возможно, она имела в виду именно это: упорно возделывать знание о том, где, когда, как долго и как именно действовать, – а потом приступить к действию, и делать это как можно чаще, даже если устал, или не в настроении, или недавно совершил несколько бесплодных попыток. Художники славятся умением заставлять свои ощущения работать на себя и порой используют поразительные фокусы синестезии.
Дама-командор Эдит Луиза Ситуэлл начинала каждый день с того, что лежала некоторое время в гробу, и лишь после этого садилась писать. Я напомнила эту легенду в духе черного юмора знакомому поэту, на что он едко ответил: «Вот если бы кто-нибудь догадался закрыть ее там…» Представьте себе Ситуэлл, репетирующую свое пребывание в могиле как прелюдию к тем сценам, которые она любила разыгрывать потом на бумаге. Прямые и узкие пути никогда не были в ее стиле. Прямым и несгибаемым был разве что ее постоянно осмеиваемый нос, но и его она умудрилась почти всю жизнь представлять комичным и неуместным. Что же именно в тусклом непрерывном одиночестве подталкивало ее к творчеству? Была ли это идея гроба, или же ощущение прикосновения к нему, его запах, его затхлый воздух?
Выходки Эдит с положенным горизонтально шкафчиком можно было бы расценивать как шутку, если не сопоставлять ее поведение с тем, как пытаются очаровывать своих муз другие писатели. Поэт Шиллер складывал в ящик стола гниющие яблоки и вдыхал их едкий запах, если затруднялся найти нужное слово. Потом он задвигал ящик, но запах оставался у него в памяти. Исследователи из Йельского университета установили, что пряный аромат яблок оказывает сильный бодрящий эффект и может даже предотвращать панические атаки. Шиллер мог установить это опытным путем. Что-то в сладкой затхлости этого запаха взбадривало его мозг и успокаивало нервы. Эми Лоуэлл, как и Жорж Санд, за письменным столом курила сигары и в 1915 году закупила 10 тысяч любимых ею манильских второсортных сигар, чтобы наверняка обеспечить питанием свои творческие печи. Это Лоуэлл сказала, что обычно «швыряет» идеи в подсознание: «…как письмо в почтовый ящик. Через шесть месяцев у меня в голове начинают возникать слова стихотворения. <…> Слова будто бы проговариваются в голове, но их никто не произносит». Потом они обретают форму, окутанные облаком дыма. И доктор Сэмюэль Джонсон, и поэт У. Х. Оден более чем неумеренно пили чай – сообщалось, что Джонсон частенько выпивал за один присест двадцать пять чашек. Джонсон умер от удара, но непонятно, могло ли это явиться следствием злоупотребления чаем. Виктору Гюго, Бенджамину Франклину и многим другим лучше всего работалось, если они раздевались донага. Д. Х. Лоуренс однажды признался, что любил лазить нагишом по шелковичным деревьям – их длинные ветви и темная кора служили для него фетишем и стимулировали мысли.