Страстная любовь означает отказ от свободной воли, отказ от своей солнечной жизни и переход во власть тьмы. Как напоминает нам де Ружмон, она означает, что мы втайне радуемся страданиям и приветствуем смерть как возможность через боль и страдание обрести особую радость, что сродни глубоко эротическому удовлетворению:
Любить любовь больше, чем предмет любви, любить страсть ради страсти – страдать и лелеять страдание… Страстная любовь, стремление к тому, что иссушает и уничтожает нас в своем триумфе, – вот тайна, которую Европа… всегда подавляла.
Несмотря на свой трагический и даже мрачный сюжет, в котором все складывается неудачно и влюбленные умирают в страданиях, миф о Тристане и Изольде веками пользовался большим успехом. И люди в Средние века, и романтики XIX века, и мы, в начале XXI, – все зачарованы прекрасной музыкой их страсти. Нам нравятся истории о несчастьях. Мы считаем органичным и справедливым, что влюбленные умирают. Почему же любовь и смерть так тесно связаны? Потому что мы становимся более чуткими, более восприимчивыми на краю смерти – и находим это эротичным. «Близость смерти обостряет чувственность, – пишет де Ружмон. – Она действительно усиливает желание».
Пережить суровые испытания – мало что сравнится с этим по накалу страстей. Память насыщает наше чувственное восприятие множеством подробностей, любуется каждым препятствием, упивается смесью ужаса, надежды и страха. Во время кризиса чувства не заменяют друг друга, но существуют бок о бок, как ноты в музыкальном аккорде. «Возвращайся живым!» – повелевает разум охваченному ужасом телу. Когда предчувствия поражения (читай: суровая действительность) начинают возникать одно за другим, имеет значение каждая малость. Цвет вспухающих ожогов, жжение, что оставляет веревка, за которую мы держимся, – любая деталь может иметь значение в финальной и безумной арифметике выживания. Выискивая детали, сознание переходит в то состояние повышенной чуткости, в котором воздух становится пряным, а звук – насыщенным. Чувствовать себя настолько восприимчивым – это своего рода экстаз, независимо от того, что именно его пробудило.
Даже потом, уже выжив, мы вспоминаем перенесенные испытания почти с нежностью, с болезненной чуткостью, с удовольствием, с четким пониманием того, что произошло. Этот сюжет – «Вот что я чувствовал, когда едва не умер» – инсценированный заново, в замедленном темпе, с ужасными подробностями, вдохновлял многие произведения искусства, от мифа о Тристане до пьесы Шекспира «Буря» и романа Мелвилла «Моби Дик». Морская стихия – очень подходящее место действия для таких историй; может быть, потому, что темная бездна моря так напоминает нам бессознательное, мир теней, где таится иррациональное, а мотивы скрыты.
Когда Тристан уходил в поход, что-то трогало глубинные струны его души. Что-то, о чем стоило вспоминать, о чем мечтать, что-то оставленное далеко позади. Возможно, его тревожили давние полузабытые мечты. Потеря была слишком большой. И им снова овладела любовь к Изольде. Можно ли вернуться в прошлое? Можно ли узнать, какими мы были раньше, но забыли об этом? Когда, в какой момент человек может позволить себе воскресить образы своего прошлого, свое прежнее «я»? Никогда, если на самом деле нас интересует не человек, а состояние наивысшего возбуждения, восприимчивости и понимания, если именно к этому состоянию мы стремимся. Даже если это и ведет к смерти. Как пишет поэт Уоллес Стивенс: «Вдумчивый человек… Он следит за пареньем орлов, / Для которых замысловатые Альпы – единое гнездо»[38]. Без препятствий нельзя воспарить, невозможна страсть. Один из самых верных путей к страсти – супружеская неверность, неизменная притягательность которой блистательно очевидна в старинном предании о Тристане и Изольде и в других повестях о запретной любви. Мы знаем, какой восхитительный костер может вспыхнуть от опасной искры любовного приключения, и мечтаем об этом невероятном подъеме. Читая предание о Тристане, мы мечтаем о любимом, хотим, чтобы он пылал такой же страстью. В этой безумно захватывающей охоте мы хотим быть всеми – и тем, кто выслеживает дичь, и диким животным, и охотником. Когда в небо взлетают куропатки страсти, а сердце бешено бьется, словно у улепетывающего зайца, – о, как это прекрасно, как захватывающе! А потом мы наполним страстью каждую пору, каждую клеточку нашего тела, ощутим невероятную живость и, вне себя от радости, вознесемся ввысь, воспарим в состояние сверхъестественного блаженства, в котором чувствуем себя сильными и могущественными, как боги.
Марсель Пруст и эротика ожидания
Ждать. Она чувствует, что не может вздохнуть: ребра распирают грудную клетку, под ложечкой сосет, бешено колотится сердце. Минутная стрелка ее часов словно примерзла к циферблату. Все как будто замерло: не слышно ни птичьего пения, ни звука автомобильных моторов. Тишина. И только ее сердце бьется как испуганный олень. Она сидит у окна, следит за каждым движением внизу, на улице, пристально рассматривая каждое лицо и пытаясь найти в нем сходство с любимым. Мелькнули светлые волосы – и ее охватывает дрожь удовольствия, а затем – разочарование, когда она понимает, что это не его волосы. Кто-то в болотно-зеленом плаще заворачивает за угол – ну наконец-то! – но нет, это всего лишь деловой человек, направляющийся в булочную по пути с работы домой. Раз за разом ее чувства подают сигнал, но потом ее обманывают. Поздним утром, когда любимый наконец приходит, она уже обессилена напряженным ожиданием. Старинная китайская пословица предостерегает: «Не принимай стук твоего сердца за звук копыт приближающихся лошадей».
Девушка-подросток в тревоге сидит у телефона: у нее затекла спина, пальцы крутят прядку волос. Она ждет нервно. Девушка Викторианской эпохи, сидя за вышиванием или за самым сложным вязанием крючком – с замысловатым кружевным узором на салфетках, наволочках, нижних юбках, накидках и ночных рубашках, – ждет пассивно. Теоретически она собирает вещи для своего сундука с приданым, но подлинная цель заключается в том, чтобы заполнять праздные часы отрочества суетливым трудом, дожидаясь, когда начнется настоящий труд любви. Современная женщина проводит время в барах, где коротают время одиночки, размещает романтические объявления в газетах, обращается в службу знакомств или посещает танцевальный кружок для всех, – ждет активно. Любви ждем мы все, но у нас это плохо получается. Суть ожидания состоит в том, что оно заставляет нас страдать. Однако страдание, запомните, – это необходимая предпосылка страсти. Ожидание того, что «некто», «единственная настоящая любовь», этот «кто-то особенный», «необыкновенный другой» войдет в твою жизнь, волновало людей всегда и вдохновляло произведения искусства. В «Больших надеждах» Чарльза Диккенса мы встречаем жалкую, иссохшую мисс Хэвишем, сидящую среди паутины в обветшалом свадебном платье и все еще ждущую жениха, который так и не пришел к алтарю, у которого она стояла… несколько десятилетий назад. В волшебной сказке, которая трогала поколение за поколением, Спящая красавица ждет в неопределенности сто лет, пока не приходит прекрасный принц и не пробуждает ее бодрящим поцелуем. И тогда наконец она может проснуться, глубоко вздохнуть и начать жить осмысленной жизнью.
В прошлом, как правило, именно женщин изображали ждущими любви, и, как отмечает Стивен Керн в книге «Культура любви: от Викторианской эпохи до современности» (The Culture of Love: Victorians to Moderns), «искусство Викторианской эпохи показывает пределы подготовки женщин ко всему, кроме любви». Оно было одержимо «иконографией ожидания», а именно:
Спящих женщин изображали на протяжении всей эпохи викторианского искусства. Они изображались спящими под деревьями, на берегу прудов, в гамаках, на кроватях, на диванах, на скамейках, на траве… Нескончаемо ждущих женщин в сладострастных приготовлениях изображали в римских банях или на ближневосточных ярмарках невест, на невольничьих рынках и в гаремах.
Бо́льшую часть истории женщины проводили так много времени взаперти, словно они были каким-нибудь имуществом; они не имели возможности уйти из дома и искать любовь, подобно мужчинам. Честной девушке подобало ждать рыцаря, который должен был приехать на коне, в сверкающих доспехах, вызвать у нее восторг и начать ухаживать. В каком-то смысле они были похожи на молоденьких начинающих актрис, которые, сидя у стойки голливудского бара, надеются на чудо: что их обнаружит красивый магнат. Обычно девушки ожидали увидеть того жениха, которого выберут для них родные. В те времена и мужчины, и женщины ждали, что «карма», «рок», «судьба» или какое-нибудь мирское божество пошлет им подходящего спутника жизни. Они ждали не столько стрел Амура, сколько стрел времени. Они еще верили в волшебную силу, которая повелевает их жизнью и определяет ее ход.
Суть ожидания – в желании, чтобы будущее стало настоящим. И для быстротечного мгновения, и для их вереницы время исполняет танец теней; предвкушаемое будущее заарканивают воображением и тащат в настоящее, как если бы оно действительно существовало здесь и сейчас. «Здесь и сейчас» заставляют беспредельно длиться. То, что существует в это, и только в это мгновение, волшебным образом обобщается и распространяется на массу мгновений в неизведанном мире будущего. Трепет ожидания возникает из-за кажущегося нарушения незыблемых границ, как если бы мы, умерев, оставались причастными к жизни. Некоторые боятся будущего, несущегося к ним на огромной скорости и не контролируемого людьми, – этого лишенного сознания реактивного снаряда, набитого взрывчаткой. Другие предчувствуют будущее, но его не боятся, предполагая, что оно будет наполнено как приятными, так и неприятными сюрпризами. Однако и те и другие ждут любви – одни беспокойнее, чем другие. Чаще всего ожидание становится восхитительной прелюдией к любви, когда два человека, воссоединившись, засыпают друг друга заверениями и поцелуями.