алютой сознания, которую можно тратить где угодно.
Экстаз – вот к чему стремятся все. Это не любовь и не секс, а страстная, чрезмерная напряженность, когда ощущаешь жизнь как радость и трепет. Это восторженное состояние не наделяет жизнь смыслом, но без него жизнь кажется пустой. Во всем виновата вероломная привычка – особенно коварный разбойник, который душит страсть и убивает любовь. Привычка переводит нашу жизнь на автопилот. Пруст приводит в пример человека, идущего по своему дому в темноте: на самом деле он не видит мебель в прихожей, но знает, где она находится, и инстинктивно обходит ее стороной. Когда наконец мы кем-то уже обладаем, то начинаем считать это обладание чем-то само собой разумеющимся, и страсть вскоре идет на убыль. Только недостижимое и ускользающее по-настоящему соблазнительно. Каждого человека раз за разом влечет к предсказуемому типу любимого. У каждого – свой привычный шаблон любви и потерь: «Мужчин, которых бросили несколько женщин, почти всегда бросали одинаково – как из-за их склада, так и в силу определенных и всегда одинаковых реакций, которые можно просчитать: каждого мужчину предают по-своему…»
Для Пруста человеческая любовь – это не одна из эпизодических ролей божественной любви. Скорее это сознательный, в высшей степени созидательный акт единения с любимым – единения, которое, овладевая этим человеком, распространяется через него на все проявления жизни. Как говорил Пруст: «Дело в том, что человек почти ничего или совсем ничего не значит; почти все – это череда эмоций и страданий; подобные несчастья уже заставляли нас в прошлом ощущать свою связь с ней…» Всякий раз, когда рассказчик смотрит на Альбертину, все его чувства – вкуса, обоняния и осязания – достигают максимума; ее он использует как средство проявления своих чувств. Она всего лишь «подобна круглому камню, на который налип снег; она – производящий центр огромного сооружения, построенного на плоскости моего сердца». Альбертина становится средством расширения его собственных возможностей – увеличительным стеклом, которое расширяет и совершенствует его чувства. Мы любим людей не ради них самих, или объективно; совсем наоборот, «мы их постоянно меняем, чтобы они соответствовали нашим желаниям и страхам… они – всего лишь обширное и неопределенное пространство, в котором укореняются наши привязанности… Для других людей это трагедия – то, что они для нас всего лишь витрины для очень недолговечной коллекции нашего собственного сознания». И это только потому, что нам нужны люди, чтобы, когда мы влюбляемся, чувствовать любовь.
Вообще, самые дорогие моему сердцу избранницы не соответствовали силе моего чувства к ним. С моей стороны это бывала настоящая любовь, потому что я жертвовал всем ради того, чтобы увидеться с ними, ради того, чтобы остаться с ними наедине, потому что я рыдал, заслышав однажды вечером их голос. Они обладали способностью будить во мне страсть, доводить меня до сумасшествия, и ни одна из них не являла собою образа любви. Когда я их видел, когда я их слышал, я не находил в них ничего похожего на мое чувство к ним, и ничто в них не могло бы объяснить, за что я их люблю. И все же единственной моей радостью было видеть их, единственной моей тревогой была тревога их ожидания. Можно было подумать, что природа наделила их каким-то особым, побочным свойством, не имеющим к ним никакого отношения, и что это свойство, это нечто, напоминающее электричество, возбуждает во мне любовь, то есть только оно одно управляет моими поступками и причиняет мне боль. Но красота, ум, доброта этих женщин были отъединены от этого свойства. Мои увлечения, точно электрический ток, от которого мы вздрагиваем, сотрясали меня, я жил ими, ощущал их, но мне ни разу не удалось увидеть их или осмыслить. Я даже думаю, что, увлекаясь (я не имею в виду физического наслаждения, которое обычно связано с увлечением, но которое не порождает его), мы обращаемся как к неведомому божеству не к самой женщине, а к принявшим ее облик невидимым силам. Нам необходима не чья-нибудь, а именно их благосклонность, мы добиваемся соприкосновения именно с ними, но не получаем от него истинного наслаждения. Во время свидания женщина знакомит нас с этими богинями, но и только[41].
Но любовь – это еще и щекочущий нервы приступ страданий, на которые человек идет добровольно. Если любовь, чтобы цвести, требует трудностей и, чтобы возбуждать, мучений, то как без этого обойтись? «Любовь – это взаимная пытка», – приходит к выводу Пруст. Влюбленные Пруста, как правило, – трагически неуверенные и эмоционально зависимые мазохисты, как и сам Пруст. Они начинают любовный роман не для того, чтобы избежать страданий; наоборот, они стремятся страдать как можно больше. Именно к этому все мы стремимся, говорит Пруст, потому что страдание делает нас шаманами, позволяя нам проникнуть в священную и сокрытую сердцевину жизни.
Неуверенный в своей подлинной привлекательности, Пруст давал официантам слишком большие чаевые, дарил друзьям ошеломляюще роскошные подарки и вообще пытался купить симпатию и завоевать признание людей. И он делал это так остроумно, умно и стильно, что людям очень нравилось бывать в его обществе. Но другое дело – любовь. Родители Пруста твердили ему, что он «слабохарактерный», – чтобы он не боролся со своей болезнью и не занимался серьезной работой. Они думали, что этот метод суровой критики вдохновит его, заставит доказать, что они ошибаются. Однако он привел к противоположному: со временем Пруст просто стал верить тому, что ему говорили. Или он стал таким снобом из-за низкой самооценки? Один из его биографов, Роналд Хейман, полагает так:
Если снобизм определять как пристрастие к удовольствию общаться с элитой, то Пруст, безусловно, был снобом. Его отчаянная потребность в любви не могла не заставить его завидовать аристократам, чье происхождение обеспечило им место в центре внимания и восхищения других людей.
В связи с этим ему пришлось приобрести «пожизненную привычку пытаться купить благосклонность. Даже когда он любил сам, или когда любили его, он не мог поверить в свою привлекательность». Поэтому с возрастом, чтобы чувствовать себя уверенней, он вступал «в связь с лакеями, официантами, мужчинами-секретарями, но в своих отношениях с молодыми мужчинами, равными ему по положению в обществе или стоявшими выше его, Пруст был ревнив, и ревность была неотъемлема от удовольствия даже тогда, когда интимная близость не сопровождала дружбу».
И эти чувства сослужили ему как романисту хорошую службу. «Даже страдая от своей собственнической ревности, – отмечает Хейман, – Пруст претворял ее в произведение искусства».
Позже он охотно посещал публичный дом, где о его привычках вкратце написал в своей записной книжке один из работавших там молодых людей. Пруст предпочитал, чтобы мужчина стоял обнаженным около кровати и мастурбировал. Глядя на него, Пруст мастурбировал и сам. Если у Пруста не получалось достичь оргазма, то он приказывал принести двух диких крыс в клетках, и «тут же две голодные зверушки бросались друг на друга, издавая душераздирающие крики и разрывая друг друга когтями и зубами». Однажды Пруст рассказал об этой сексуальной особенности Андре Жиду, объяснив ее просто тем, что иногда, чтобы достичь оргазма, ему нужны сильные ощущения, возникающие в том числе и при виде дерущихся крыс. Во всяком случае, неоднократно оскорбленный отказами, со временем он стал предпочитать анонимных или эмоционально неинтересных сексуальных партнеров, не притязавших на его сердце. Ведь Пруст знал, что иначе он окажется в стратосфере собственнической ревности, где воздух разрежен и не пригоден для дыхания. Болезнь сопровождала Пруста всю жизнь и завершилась ранней смертью. Полагая, что мастурбация укоротит его жизнь в том случае, если этого не удастся астме, оплакивая потерю матери и других любимых им людей, Пруст, конечно, полагал, что время безвозвратно потеряно.
Взгляд Пруста на любовь был столь негативным и мазохистским, что в конце концов он пришел к выводу, что только любовь к искусству стоит мучительных душевных усилий. И именно в это в последние годы своей жизни он пытался сублимировать свою безумную и ненасытную страсть. Несомненно, он согласился бы с тем определением любви, которое дал ей Бодлер: «оазис ужаса в пустыне скуки». Но он с наслаждением снова проживал любовь в своем воображении и упивался воспоминаниями, пока писал.
Хотя Пруст и заявлял, что «В поисках утраченного времени» – это не автобиография, многие исследователи считали этот роман автобиографическим, полагая, что запутанные отношения рассказчика с Альбертиной отражают связь Пруста с его любовником, Альфредом Агостинелли, которому он купил не «роллс-ройс», а самолет. Этот самолет был одним из первых и утонул в Средиземном море. Так Альфред приобрел сомнительную славу: оказался одним из первых людей, погибших в авиакатастрофе.
Несмотря на пессимизм Пруста, он внес глубокий вклад в наше понимание психологии любви. Он описал модели отношений и показал, как каждая новая сердечная трагедия резонирует с прежними, в результате чего наше «страдание тем или иным образом современно всем тем эпохам нашей жизни, когда мы страдали». Мы хотим, чтобы нас любили по-настоящему, утверждал Пруст. Иначе мы в жизни так же одиноки, как на пустынном берегу моря. Иначе мир казался бы плоским, как почтовая марка. Когда любимый уходит, умирая или бросая нас, печаль заполняет все клетки нашего существа. Но в конечном счете, если мы достаточно долго ждем, печаль становится забвением. Но как человеку ждать? Лучше воспылать страстью к самому миру, испытывая тот постоянно возобновляемый восторг, который и поэтичен, и научен одновременно. Произведения природы и человеческих рук помогают человеку бросить якорь в мире, где, судя по всему, нам почти негде пришвартоваться. Мало-помалу мы познаем мир с любовью и становимся сильнее. Действительно, человек может потерять себя и стать таким, как все, – художником сильным и проницательным, исполненным радости. Ожидая, что возникнет любовь, ожидая свидания с любимым, ожидая, что любимый воспылает такой же ответной любовью, ревниво ожидая любимого, когда его не видишь, ожидая бывшего возлюбленного, – человек надеется на возвращение чувства. Для Пруста каждая стадия любви преодолевает время и отмечена совершенно особой чувственностью. Прежде всего это относится к последней стадии – тоскуя, ждать забвения. И она, может быть, самая желанная из всех, потому что восстанавливает психику человека до следующего эмоционального взрыва. Как писал Вергилий в «Эклогах», годы уносят все, даже память.