Всеобщая история любви — страница 48 из 59

и из них длинный «конский хвост». И мужчины, и женщины подпиливали свои зубы так, чтобы они становились острыми и выглядели наподобие зубьев пилы. Мальчики красили свои лица и тела в черный цвет – но только до женитьбы, после чего юноши перекрашивали их в красный – «ради элегантности», как об этом сообщал Сильванус Гризуолд Морли. Взрослые майя часто носили татуировки по всему телу.

Однако эти гондурасские дети XX века всего лишь хотят выглядеть нормально в соответствии с нашим западным идеалом, отчасти отраженным в журнальных фотографиях и телевизионных изображениях, а отчасти определяемым лицами их родных и соседей. Поэтому правильными у них теперь считаются просто симметричные, закругленные лица.

К шести вечера в приемной остается лишь несколько взрослых, в кабинетах становится темнее. Вентиляторы по-прежнему перемешивают тяжелый, горячий воздух. Шпатели для осмотра языка валяются на полу. Длинная трещина на стене девятого кабинета извивается, как заживающий шрам. Единственная флуоресцентная лампа освещает кабинет, в углу которого валяются две пустые бутылки из-под кока-колы. Только в этом кабинете Рут и Дин осмотрели восемьдесят пациентов. «Конца и края этому нет», – говорит Рут, устало прислонившись к стене.

Вымотанные и потные, мы собираем наши вещи, пересекаем дворик и спускаемся по улочке к парковке, на которой нас ждет усатый шофер, чтобы развезти нас по домам. Всех нас разместили в домах самых высокопоставленных семей города Сан-Педро-Сула. Это роскошные дома, обнесенные заборами и охраняемые людьми с карабинами. Почти каждый вечер там нас ждет отличный ужин и оазис спальни с кондиционером.

На следующее утро начинаются операции, и я отправляюсь прямиком в ординаторскую – крошечное помещение, большую часть которого занимает огромный красный холодильник от фирмы Coca-Cola и десятки коробок с медицинскими картами пациентов. В узком темном коридоре я надеваю лавандового цвета костюм медперсонала, сине-белые полиэтиленовые бахилы, шапочку, как для душа, и медицинскую маску. Потом иду вниз по длинному коридору и сквозь вращающиеся двери захожу в небольшое помещение, освещаемое флуоресцентными лампами без абажуров. В нем два параллельных операционных стола, разделенные трехметровым проходом. Стены, облицованные синим кафелем, на уровне плеча переходят в зеленые, крашеные, а оливково-зеленый плиточный пол вымыт до блеска. Операционная заполняется суетящимися людьми в одинаковых масках и халатах.

Потом хирурги идут в прихожую, чтобы вымыть руки в двух белых фарфоровых раковинах, над которыми укреплены два больших цилиндра с водой. Врачи тщательно намыливают и чистят щетками ладони, пальцы, ногти и руки по локоть. Через десять минут они возвращаются и входят в операционную, высоко подняв руки, словно собираясь одновременно ими взмахнуть и произнести заклинание. Медсестра держит раскрытую перчатку. Дэйв Томас, высокий, величественный хирург почти сорока лет, работающий в Солт-Лейк-Сити, поджимает пальцы и погружает руку в перчатку. Потом, поджав пальцы другой руки, он погружает ее во вторую перчатку. После этого он натягивает латексные перчатки. Латекс, издав легкий хлопок, плотно облегает пальцы. Трем операционным уже больше восьмидесяти лет. Стена одной из них выложена из брусков плотного непрозрачного стекла. Несколько лет назад, когда вечером, во время операции, выключили электричество, Луис Буэсо выбежал на улицу и направил на стеклянную стену свет задних фар своей машины, а медсестры держали над операционным столом карманные фонарики. Два стола будут использоваться одновременно, что строжайше запрещено в Соединенных Штатах из-за возможности перекрестного заражения. Но в Гондурасе операционных мало, и не существует законов о профессиональной небрежности, так что мы можем по этому поводу не волноваться. Отсутствие таких законов также означает, что я могу перемещаться свободно, курсируя между стерильным и нестерильным мирами, то есть обладать привилегией, совершенно невозможной для вспомогательного, без медицинского образования, персонала в Штатах. Во всяком случае, большинство сегодняшних операций будет проводиться на ротовой полости, а рот, как известно, кишит микробами. В этой комнате с двумя столами врачи переходят от одной операции к другой, давая советы и наблюдая: таким образом их опыт удваивается.

В операционную принесли маленького мальчика, наполовину индейца, и положили его на ближайший стол. При искусственном освещении его кожа кажется восковой. Он спит, и в синей шапочке, как в чалме, кажется маленьким восточным принцем. Блестящий алюминиевый зажим, скрепляющий покрывало, в которое обернут мальчик, сверкает над его головой, как драгоценный камень. Женщина-анестезиолог проверяет его закрытые глаза и пневмопровод у него во рту. Потом к пальцам его ноги, как прищепкой, она прикрепляет пластмассовый приборчик для измерения пульса, кровяного давления и количества кислорода в крови. Медсестры раскладывают на хирургическом столике блестящие, маркированные разным цветом инструменты, располагая их в нужном порядке, в соответствии с размерами и разновидностями. Дэйв Томас сгибает свои пальцы в перчатках и поднимает их вверх, словно вознося молитву. Это его старая привычка – не опускать руки вниз, чтобы не подцепить заразу. Наконец он усаживается на табурет в изголовье операционного стола, а Дин, сидящий на табурете сбоку, готов ассистировать. Тут к ним присоединяюсь и я.

«Краску!» – говорит Дэйв Томас медсестре, и та протягивает ему нечто вроде маленькой блестящей чернильницы. Достав оттуда палочку с синим кончиком, он наносит вокруг носа и рта мальчика синюю пунктирную линию. Это схематическое изображение будущей линии верхней губы, которую называют «луком Купидона». Маленькими медицинскими циркулями Дэйв вымеряет размер губного желобка справа, а потом высчитывает, где нужно расположить левое крыло носа и левую часть рта, обсуждая с Дином, как это лучше сделать. Взяв иглу, он погружает ее под кожу ребенка, вводя смешанный с норадреналином ксикаин в те части лица, с которыми он будет работать. Потом врач надевает себе на лоб широкую черную ленту с прикрепленным к ней отражателем, перед которым, над линией взгляда, находится маленькая галогеновая лампочка. Спускающийся по спине Дэйва электропровод соединяет лампочку с аккумулятором, прикрепленным к белому ремню на поясе. Он наклоняет похожий на зеркальце ламповый диск под нужным углом и требует подать скальпель.

Уверенно сжав его лезвие, словно кисточку с одним-единственным волоском, Дэйв проводит им, как перышком, по синему пунктиру нежными и легкими движениями. На самом деле кажется, будто он совсем не касается кожи, и сначала я даже думаю, что он, видимо, просто обводит контур своего первого надреза. За скальпелем, после каждого прикосновения, пробивается тоненькая струйка крови, и синяя краска, как по волшебству, становится красной. Пинцетом Дэйв поднимает надрезанный с одной стороны кусочек кожи и быстро отрезает ее, работая скальпелем. Я не отвожу глаз от открытой, оставшейся без кожи, плоти, поблескивающей при свете лампы. Тем временем Дэйв начинает надрезать то крыло носа, которое срослось с щекой, освобождая его. Запястья хирурга то стремительно поднимаются, то поворачиваются. Его длинные пальцы подхватывают инструмент, сгибаются в суставах и действуют под острым углом, работая во рту. Временами они сгибаются и замирают, как у богомола в засаде, молитвенно сложившего свои лапки. Из-под носа мальчика Дэйв вырезает большой ком лишнего мяса. Всматриваясь в рот пациента, я вижу, где заканчивается розовая, мягкая, шершавая кожа и где начинается белая, глянцевая внутренняя поверхность носа. При каждом надрезе фонтанчиком бьет кровь, и Дэйв зажимает это место пинцетом. Одновременно Дин берет пинцетом термокаутер – инструмент для прижигания ткани, – чтобы остановить кровотечение. Возникает вспышка – и плоть в этом месте шипит, а потом становится черной. Дэйв отделяет скальпелем сросшуюся часть носа, чтобы переместить ее туда, куда следует, почти на три сантиметра в сторону. Появляется красный полумесяц. Потом – более глубокая красная трещина. Пинцетом Дэйв перемещает фрагмент носа, теперь отделенного от кости, туда, где ему положено быть. «Будет непросто», – говорит Дэйв, скорее вздыхая, чем констатируя. В карте написано, что четырехмесячного пациента зовут Ригоберто, и он из департамента Санта-Барбара. Да, помню: я уже видела его в больнице вместе с отцом. Сотрудница гуманитарной организации «Корпус мира», двадцатисемилетняя женщина из Мичигана, встретив их в горах, рассказала отцу мальчика о программе Луиса Буэсо и сопровождала их в пути до больницы, куда они ехали автобусом. Поездка обошлась отцу в шесть лемпир[75]: это его дневной заработок.

Вид крови и ее сгустков, при отсутствии насилия, совсем не пугает. Наоборот: он прекрасный, завораживающий, вдохновляющий. Я не могу смотреть фильмы с убийствами и при сценах резни и насилия тут же отворачиваюсь с ужасом и отвращением. А вот наблюдать за операцией интересно: мне нравится разглядывать красно-белые излучины человеческого тела и восхищаться той ловкостью, с которой в них ныряют хирурги. И нет ни страха, ни ужаса оттого, что вместо пациента на операционном столе могла бы лежать я, потому что тело, гипнотически-прекрасное, раскрывает свои цвета и текстуры. Правда, сначала испытываешь легкий шок, увидев при свете человеческие внутренности. Но замешательство быстро сменяется радостью оттого, что тебе позволено в них вглядываться, рассматривая многочисленные слои того, что обычно надежно скрыто от глаз. Тело – это всего лишь совокупность кожи, плоти и жидкостей. Но, когда подумаешь, что из точно такого же конгломерата состоят такие мыслители, как Монтень, или такие художники, как Латур, и что на пьедестале плоти возвышается разум, неловкость бесследно исчезает. И вместо этого ты ловишь себя на мысли: как изумительно, что в основе всего лежит материя. Казалось бы, мы сделаны всего лишь из костей и плоти, но при этом способны совершать акты милосердия, героические поступки, подвиги любви.