Всеобщая история любви — страница 49 из 59

Наконец, примерно через два часа, Дэйв начинает накладывать швы. Он протыкает кожу изогнутой иглой и медленно вытягивает под ней кетгут. Потом закручивает его вокруг зажима, делает петлю, хватает другой конец нити и, опуская петлю до конца зажима, быстро вяжет сложные узелки, манипулируя инструментами и пальцами. Его движения напоминают движения паука, плетущего паутину. Хирург туго натягивает нити, а медсестра их обрезает. Потом он снова втыкает в кожу иглу, чтобы сделать другой стежок. На этом фоне звучит тихая музыка, доносящаяся из плеера. Линда Ронстадт напевает свое, блюзовое: «Что же мне делать, когда ты уйдешь, а я затоскую… что же мне тогда делать?» Когда песня заканчивается, резко наступает тишина. А потом, через несколько мгновений, начинает мечтательно петь Пэтси Клайн[76]: «Я схожу с ума…»

На другом операционном столе, поодаль, лежит Исабель, освещаемая яркой лампой. Луис Буэсо и Дэйв Фогарти стоят напротив друг друга, вглядываясь в ее рот, складки которого они развернули, как расправленную фигурку журавлика из оригами. Их взгляды встречаются на перекрестках ее изуродованных губ. Медсестра, сложив руки в перчатках, у изголовья операционного стола сидит на низком табурете, ожидая их указаний. В этой группе есть что-то домашнее, словно они, близкие люди, собрались на кухне. Двое сидят на ветхих табуретах у стола, освещаемые светом в центре. Другие стоят рядом с ними, наклонившись вперед. Внимание всех сосредоточено на чем-то одном. Художник, голландский мастер, изобразил бы эту сцену в лучшем виде: глаза хирургов сосредоточенно блестят; лампа наверху освещает лицо ребенка ярким белым светом и оставляет замерших в напряжении врачей в полумраке. Свет падает на холмы, равнины и долины их лиц, на выпуклый лоб и брови Дэйва Фогарти, на большие очки Луиса. Вместе они взламывают дверь в дом человеческой плоти, и их руки начинают свой путь по нему. Все их знания, опыт, вся история медицины сосредоточены в их руках. Обладая такими надежными, опытными руками, они осязают ими жизнь там, где она обитает, – в клетках, в крови, в костях, на пастбищах желтого жира, который расцветает, как полевые цветы, над мягкими тканями. Лица хирургов до самых глаз закрыты масками, и не так важно, что они говорят, как то, что делают их руки, свободно общаясь на своем безмолвном языке – на хирургическом эсперанто. Обмениваясь инструментами, касаясь друг друга и ребенка, их руки неустанно красноречиво, лирично и глубокомысленно ведут беседу на диалекте связок и сухожилий. Через несколько часов, завершив свой безмолвный разговор в плоти пациентки, их руки наконец-то убедительно докажут свою правоту, правоту своих действий, и, удаляясь, зашьют входное отверстие стежками, подобными звездному следу.

На первом столе лежит завернутая в простыни маленькая девочка. У нее такой безмятежный вид, словно она спокойно спит и видит сны. Но я-то знаю, что этого не может быть. Анестезиологи предпочитают вводить детям такие медикаменты, которые максимально отключают их мозг во время операции. Тогда метаболизм мозга, которому для питания требуется кислород, резко падает до очень низкого уровня. Это делается для защиты организма – особенно если во время операции могут быть задеты кровеносные сосуды головы, снабжающие часть мозга (в том числе при операциях на лице), или сосуды сердца. Если есть риск для мозга, пациенту вводят сильнодействующее анестезирующее средство. Поэтому детям во время операций ничего не снится, и потом они ничего не вспоминают: их мозг бездействовал. Но при этом дети не выглядят мертвыми. Их кожа светится мягким восковым блеском, и они словно парят во времени и пространстве, как маленькие спящие астронавты.

Рут на мгновение останавливается, поднимает пинцетом треугольный кусочек кожи и расправляет его, мысленно оценивая разные варианты операции. Кажется, что ее лицо говорит что-то вроде: «Если я передвину это сюда, а это – вверх, а это – вниз, а это – внутрь, эти кусочки кожи окажутся вот здесь». Проходят часы, но в конце концов маленькое личико, подчиняясь ее логике, приобретает новые черты с более аккуратными ртом и носом. Рут сдвигает края рассеченной губы так, чтобы она составила единое целое. Теперь все фрагменты совпадают, как кусочки пазла, разработанного на компьютере. Рут расправляет затекшие плечи, выпрямляет на секунду спину, а потом снова наклоняется вперед и продолжает сшивать края губы маленькой пациентки.

Все хирурги в операционной обмениваются скабрезными шуточками и веселятся, что иногда похоже на эпизод из телесериала «МЭШ». Некоторые американские хирурги предпочитают, чтобы в операционной было тихо, но большинству врачей этого не нужно. Флирт, шутки, грубоватые остроты – здесь это не редкость, и я думаю, что при такой работе в них существует глубокая психологическая потребность. Хирурги совершают акт контролируемого насилия – беззлобного, лечебного, ритуализированного, – но все равно насилия. В процессе эволюции у нас выработалась некая инстинктивная реакция на ужас. А ведь это действительно ужас – вскрывать защитную броню человеческого тела и выставлять напоказ то густое месиво, которое у него внутри. Хотя нам и не нравится думать о себе так, но мы представляем собой множество прозрачных жидкостей в оболочке, и нас научили, что эту оболочку разрывать нельзя, потому что жизнь может очень легко из нее вытечь. Похоже, хирурги снимают это напряжение, освобождаются от этого ужаса разными способами: абстрагируясь от всяких сведений о личности пациента; прикрывая его тело так, что оно кажется обезличенным, усредненно-человеческим, неузнаваемым; позволяя своим рукам священнодействовать, но мыслями удаляясь в область грубого, случайного и мирского. «Это девочка или мальчик?» – иногда спрашиваю я Дэйва Томаса, но он всегда отвечает: «Не знаю». А ведь всего несколько минут назад он смотрел карту пациента, в которой есть и личные данные, и фотография, и данные медицинского исследования. Ну и как он мог забыть, всего за несколько минут, девочка это или мальчик?

«Оперируя, вы воспринимаете пациента как личность?» – спрашиваю я Дина Серенсена, пока он сшивает прооперированное им небо. Он поднимает взгляд, и его голубые глаза пристально смотрят на меня поверх петли, которую делает и которая становится все больше. «Если бы я это делал, меня бы парализовало», – отвечает он.

Поэтому и Рут Карр, прежде чем оперировать мужчину, у которого впереди обожжено почти все тело, кроме пениса, говорит: «Наверное, сегодня он был в брюках с огнеупорной ширинкой». Поэтому и Луис Буэсо, оперируя хорошо сложенную девушку, смачно шутит насчет ее груди. Поэтому и Дэвид Фогарти, пытаясь продеть нитку в хирургическую иглу и не попадая в ее ушко, с ухмылкой отпускает очередную сальную шутку, которую надо оценить стоящему рядом гондурасскому врачу. Грубые шутки – анестезия для хирурга.

Пока утро переходит в день, а потом – в вечер, в операционных звучит смесь испанской, французской, португальской и английской речи. В это время множество детей прибывают из своих деревень, многие из них быстро оказываются на операционных столах, и, пока они под наркозом, перекраиваются их лица и судьбы. Потом они исчезают в послеоперационной, позже – в педиатрическом отделении. Здесь, в больнице, они словно выпадают из времени. Но это происходит не только с детьми: все мы сейчас тоже исключены из привычного хода жизни. Такое ощущение, будто мы находимся в зоне боевых действий. В обычных условиях пластические хирурги могут себе позволить применять свои методы тонко и избирательно, проводить корректировку и прибегать ко всяким тонкостям. Но бригады «Интерпласта» прибывают сюда, как команды диверсантов в город, и им предстоит иметь дело с большими медицинскими проблемами. Все члены бригады оказываются в эмоционально напряженной обстановке, и в результате между ними зачастую возникает крепкая дружба и взаимосвязь. А потом их состояние предельной боеготовности внезапно прекращается. И это похоже на маленькую смерть. Возвратившись домой, участники миссии зачастую погружаются в глубокую депрессию.

«Странно, что мы не знаем ни того, что было раньше, ни того, что будет потом», – говорит Дэйв Томас, начиная операцию на руке мальчика, верхняя часть которой деформирована настолько, что похожа на игрушечную зверушку, которую кто-то смастерил из перекрученных и перетянутых воздушных шариков. Оперируя сжатие, Томас прибегает к так называемой Z-пластике – универсальной технике пластической хирургии. При этом два лоскутка кожи вырезаются и вращением переводятся из горизонтального положения в вертикальное. Подняв клиновидный, в форме паруса, лоскуток кожи предплечья, он укладывает его в одном направлении, а потом, взяв другой лоскуток, – в противоположном. Маленький фонтанчик крови бьет по его халату и маске. «Склонность к кровотечениям», – прозаично говорит врач. Он зажимает ранку, прижигает ее и продолжает работать, делая два стежка, стягивая вместе разные кусочки кожи. Разрез в виде буквы Z превращается в разрез в виде N. «Эти дети появляются со своими бедами внезапно, – продолжает он. – А потом они исчезают. Ты видишь их только в этот единственный момент времени. И в этот момент ты можешь изменить весь ход их жизни. И ты уже никогда не увидишь их больше. Но этим-то и хороша, этим-то и уникальна пластическая хирургия – во многих других хирургических операциях (например, по удалению грыжи) результат невозможно увидеть сразу. А вот здесь я сразу вижу, что я сделал, чтобы восстановить руку или, особенно, лицо».

К середине недели следы нашего присутствия заметны повсюду: дети носят разноцветные бляхи помощника шерифа, разноцветные заколки и круглые сережки, у них – игрушечные машинки, волчки и пазлы, новые платьица и футболки. Детская палата уставлена рядами детских кроваток и кроватей для родителей; все они заполнены. Стоит сладковатый мышиный запах гноя, мочи и болезни. На стене в рамке – пожелтевшая реклама детского питания Gerber: улыбчивое, идеальное личико ребенка в центре большой распустившейся розы с каплями росы на лепестках. Нарисованный от руки зайчик, с веселой улыбкой и длинными ресницами, смотрит со стены около крючков для одеже