Всешутейший собор — страница 47 из 63

Красинский «имел смелость» утверждать, будто бы Наполеон Бонапарт в порыве восхищения его отчаянной храбростью снял с себя звезду Почетного легиона и приколол к его груди. «Почему же вы никогда не носите этой звезды?» – спросил его один простодушный слушатель. Красинский парировал: «Я возвратил ее императору, потому что не признавал действия моего достойным подобной награды».

А.О. Смирнова-Россет вспоминала, что наш герой уверял окружающих, что в одном саду растет магнолия, на коей 60 000 цветков. «Кто же считал их?» – спросили его. «Это было поручено целому полку, и он двадцать четыре часа простоял около дерева!» – ответил Красинский с самым невозмутимым видом…

Итак, синдром Мюнхгаузена материализовался в России XVIII – первой половины XIX века в образах рассказчика-«творителя» и рассказчика-«лживца». Причем заметным явлением в рассматриваемую эпоху стали обе эти ипостаси единого культурно-исторического типа. Невероятные истории, поведанные изобретателями «остроумных вымыслов», обнаруживали подлинное творчество и высокое словесное искусство их создателей. Но и салонные «лживцы», попадая на страницы мемуаров и литературных произведений, обретали долгую жизнь в русской культуре. Они становились прототипами персонажей бессмертных творений классиков и уже поэтому достойны нашего пристального внимания.

Шуты от литературы

Забавник КирейкаКирияк Кондратович

В 1733 году императрица российская Анна Иоанновна повелела: «1. Выдать гуслисту Кирияку Кондратовичу сто рублев… 2…выдать италианскому музыканту Педрилло денег сто рублев». Имена облагодетельствованных стоят здесь рядом. Но объединяла их не столько музыка (в жизни обоих занятие эпизодическое), сколько бьющее в глаза шутовство. Ведь совсем скоро Педрилло поменяет скрипку виртуоза на дурацкий колпак – быть при дворе шутом куда прибыльнее! Кондратович же, который поначалу также «носил странный шутовской титул придворного философа», определится по ученой части – в Академию наук, где проработает 45 лет. Отказавшись от карьеры монаршего забавника, он заслужит репутацию шута от литературы, шута-графомана, забавлявшего книгочеев своими несуразными творениями.

В своей книге «Старик молодый» (Спб, 1769) Кондратович как будто демонстрирует полнейшее безразличие к судьбе собственного издания. Книгу предваряет вот такое парадоксальное предложение автора «доброхотному и недоброхотному читателю»:

Есть у вас слюна; плюнуть

да покинуть,

Есть у вас руки; разодрав, бросить,

Есть у вас огонь; сжечь и раздуть,

Есть у вас вода; в пролубь

к Кронштадту пустить,

Есть у вас веники и щетки; с сором

выместь,

Есть у вас фузеи; на патроны

и затычки употребить,

Ребятам на летающие змеи отдать.

А в протчем сами знаете, куда

негодные бумаги употребляются.

Было бы наивным с нашей стороны поверить в искренность подобного совета: автор этот был одержим «одной, но пламенной страстью» – печатать свои сочинения отнюдь не бесспорных литературных достоинств. Пример ли его титулованного дяди-витии Гавриила Бужинского (чьи речи печатались тотчас же по произнесении их) или продуктивная деятельность сослуживца Кирияка по Академии В.К. Тредиаковского подвигли Кондратовича на сие поприще – не столь уж важно. Главное то, что именно забота о внимании публики к его сочинениям стала не только самоцелью, но и источником всех бед этого плодовитейшего – даже по меркам «многоречивого» XVIII века – переводчика и стихотворца. Из увесистых трудов, вышедших из-под его пера (а их было более четырех десятков: «словари-целлариусы», переводы книг по медицине, географии, истории; переложения всего (!) Гомера, Анакреона, Светония, Катона, Цицерона, других древних авторов, а также шестнадцать тысяч оригинальных эпиграмм и т. д.), увидели свет лишь немногие. Об объеме всего созданного неутомимым Кирияком Андреевичем можно судить хотя бы по тому факту, что для переписывания одного только его этимологического словаря требовалось два с половиной года каждодневной работы.

А потому не иначе как позерством может быть объяснено показное равнодушие к судьбе своих произведений. Это тем очевиднее, что сам он не уставал говорить о значимости собственных творений для общей пользы и увеселения, сетовал, что рукописи его, хранившиеся в академической библиотеке, «кирпичам и моли вверены без пользы», а не стали достоянием читателя («я переводил для людей, а не для кирпичей библиотечных»).

Не желал Кондратович смириться и с тем, что Академическая типография печатала не его монументальные труды, но все больше «Жилблазов и хромоногих бесов и прочих пустых романов».

«Не было на свете ни одного автора, который бы не имел своего Зоила», – признается Кирияк Андреевич и добавляет: «Я ничьими похвалами не пребуду, а хулами не убуду». Маски Зоила, недоброхотного читателя, насмешника-вертопраха были характерным реквизитом книжной культуры XVIII века, но для Кондратовича они приобрели конкретный и даже зловещий смысл. Показательна в этом отношении владельческая запись на титульном листе одной из его книг (РГБ, Музей книги. Инв. № 11699). К заглавию «Польский общий словарь и библейный, с польскою, латинскою и российскою новоисправленными библиями смечиван…» (СПб, 1775) приписано одно лишь определение, свидетельствующее о живой оценке этого издания современником – «глупой»!

Увы, столь безапелляционное суждение о трудах Кондратовича весьма симптоматично. Есть основания думать, что в своей программной «Эпистоле о русском языке» (1747) А.П. Сумароков в ряду других горе-литераторов вывел и Кирияка Андреевича, или Кирейку, как он его пренебрежительно называл. Вот как характеризует он «несмысленного писца»:

Другой, не выучась так грамоте,

как должно,

По-русски, думает, всего сказать

не можно,

И, взяв пригоршни слов чужих,

сплетает речь,

Языком собственным достойным

только сжечь.

Подобные «чужие слова» и составляли тяжеловесный слог Кондратовича, исполненный полонизмами и украинизмами, о чем Сумароков вполне определенно высказался впоследствии в статье «О копиистах»: «Опасно, чтоб Кирейки не умножили в нем [русском языке. – Л.Б.] и польских слов». Этот союз «и» весьма к месту, ибо указывает и на весь «гнусный склад» этого словесника. Не случайно историк литературы С.И. Николаев отметил, что переводы его «сделаны… стилистически неустоявшимся языком русской прозы первой половины XVIII века». Знаменательный факт – Кондратович, переживший Сумарокова, воспринимался им как литературный старовер – через призму 30-х годов XVIII века, в одном ряду с П. Буслаевым и А. Кантемиром. Сумароков продолжает:

Хотя перед тобой в три пуда

лексикон,

Не мни, чтоб помощь дал тебе

велику он,

Коль речи и слова поставишь без

порядка,

И будет перевод твой некая загадка,

Которую никто не отгадает ввек.

Упоминание о лексиконе было как нельзя более кстати и с головой выдало Кондратовича, занятого в то время активной лексикографической работой. Заметим, что 9 октября 1747 года Сумароков представил текст эпистолы в канцелярию Академии наук, а совсем незадолго до того, в сентябре, туда же был направлен на апробацию составленный Кондратовичем «Дикционер русский с латинским» (он так и не был напечатан). Именно этот «дикционер» вызвал уничтожающий отзыв М.В. Ломоносова, отметившего наряду с огрехами перевода «нарочитое число весьма новых и неупотребительных производных же слов». Известно, что Ломоносов и Сумароков были в то время «ежедневные собеседники и друг от друга здравые принимали советы». Можно говорить и об общности их взглядов на литературную продукцию Кондратовича.

Но и Ломоносов и Сумароков считали ниже своего достоинства вступать с каким-то там мелкотравчатым Кирейкой в открытую полемику – зачем стрелять из пушек по воробьям?! Мишенью их сатиры был избран профессор элоквенции В. Тредиаковский – литератор куда более крупный и по своему влиянию, и по своему месту и значению в русской культуре. В свое время новатор, экспериментатор и даже канонизатор российской словесности, Тредиаковский, по крайней мере в 1730-х – середине 1740-х годов, был весьма авторитетен; Кондратович же никогда ни для кого образцом не был и на роль законодателя Парнаса не притязал.

Кроме прочего, стиль Тредиаковского более индивидуален и ярок, чем стиль Кондратовича и других академических педантов, и был более благодатным полем для пародирования. Потому созданный усилиями сатириков пародийный образ Тредиаковского замещал собой и нашего Кирейку, и ему подобных писак.

Их феноменальная плодовитость послужила для Сумарокова объектом злых насмешек. Так, в комедии «Тресотиниус» (1750) некий педант похваляется тем, что написал критику на песню «Ах, прости меня, мой свет!» в 12 томах! Пассаж этот, понятно, метил не только в многоречивого Тредиаковского, но и в других «трудников слова», к числу которых относился и Кондратович. И свойственные педантам спесь, несокрушимая вера в собственную непогрешимость, столь ярко запечатленные Сумароковым, присущи и нашему незадачливому герою: ведь он почитал себя равновеликим бессмертному Ломоносову, которого не в шутку называл своим литературным соперником.

Приходится признать, что Ломоносов и Сумароков предпочитали уничижать Кирейку не столько средствами литературными, сколько… бранью и мордобитием в буквальном смысле этого слова. Так, в конце 1740-х годов Кондратович, делавший переводы под началом Ломоносова, нередко жаловался в Академию наук на постоянную ругань и угрозу физической расправы со стороны этого «русского Пиндара». В июне 1750 года Кирияк подал в канцелярию Академии доношение, что «он [Ломоносов. – Л.Б.] меня в доме архиерея московского… трижды дураком называл и проводившего его к квартире не только м…. бранил всякими непотребными словами и называл канальею, но и бить хотел». А в январе 1760 года Кирияка Андреевича нещадно отлупцевал поссорившийся с ним «северный Расин» – Сумароков. Параллель с Тредиаковским, избитым некогда в кровь далеким от литературы временщиком А.П. Волынским, выглядит утешительной для Кондратовича – ведь он пострадал от признанных литературных корифеев.