Всешутейший собор — страница 50 из 63

«Божественный Пиит», «российского Парнаса соорудитель», Сумароков, по признанию самого Николая Ереемевича, был всегда для него непререкаемым авторитетом и образцом для подражания, чью поэзию он ставил даже (!) выше своей.

Логично было бы предположить, что, обожествляя Сумарокова, Струйский был его прямым преемником и последователем. Но приходится признать, что влияние на него старшего поэта было лишь экстенсивным и сказалось исключительно на тематическом репертуаре его произведений; поэтика же Сумарокова с его требованиями «естественности» и «простоты» оказалась Николаю Еремеевичу органически чужда. Опыты Струйского явили собой образчик «витийства» не только «лишнего» (от чего предостерегал Сумароков), но и безвкусного. Они многословны, неуклюжи, тривиальны по мысли, выраженной темно и сбивчиво (если вообще здесь угадывается какая-то мысль!), с использованием обветшалой архаичной лексики и рядом – просторечия. Не спасают положение и введенные в текст излюбленные Струйским мифологические клише (которых Сумароков, между прочим, избегал в «средних» жанрах). Создается впечатление какой-то натужности, какофонии, нарочитой мешанины.

Парадоксально, но эти особенности манеры Струйского проявились в полной мере в двух его «елегиях»… на смерть Сумарокова. В первой из них читаем нечто умозрительно-бессвязное:

Свистите Фурий вы; вы! Гарпий,

лейте яд.

Сокрылся ты на век, несносный

аду взгляд!..

Се бодрственный Пиит, в сон

вечный погружен;

От наглости сея, лежит!..

нераздражен?..

И взоры острые навеки омраченны.

О! Ад: колико крат ты был им

огорченный!

Колико в жизни сей в тебя он стрел

вонзил!

Свидетелем весь свет побед его тех

был.

А «Елегия II» заключает в себе ходульные схемы, приправленные неудачными фигурами речи, неожиданными междометиями и даже явными нарушениями законов русской просодии:

Рыданьем ты своим лишь плач

в нас умножаешь,

И в томну грудь бия? – все чувства

поражаешь.

Какое кроме слез мы сыщем

облегченье!

Которы ах по нем… обильней тем

текут,

Что Музы тень его объяти

не могут.

Можно указать лишь на одно соответствие опытов Сумарокова и Струйского.


Струйский (1788):

Ерот мне в грудь стрелами бил.

Я пламень сей тобой, Сапфира,

ощущаю.

Сумароков (1750):

Красоту на вашу смотря,

распалился я, ей-ей!..

Мучишь ты меня, Климена,

и стрелою сшибла с ног.

И здесь и там фигурирует стрела, причем действие ее эстетически снижено: в первом случае она бьет героя в грудь, во втором – сшибает его с ног. К этому остается лишь добавить, что стихи Сумарокова не всамделишние, а пародийные, и включены они в его комедию «Тресотиниус». Это отрывок из песенки, с помощью которой незадачливый псевдолирический субъект (под которым разумелся Тредиаковский и другие академические педанты) вымаливает любовь у красавицы Кларисы, но из-за несуразной и затрудненной речи терпит полное фиаско. Не то Струйский: в речевой ситуации любовного признания он не менее косноязычен, однако в действительной жизни одерживает победу над сердцем той, кого высокопарно называет Сапфирой. Впрочем, это уже факт, интересующий более биографов метромана, нежели литературоведов.

Мы же обратимся к его «Еротоидам» (СПб, 1789), откуда извлечен этот фрагмент. Трудно не согласиться с одним почтенным библиографом, что произведения, содержащиеся в сей книге, «написаны в стихах очень неудачных по форме и очень бедных по мысли». В самом деле, откроем наудачу одну из его «еротоид». Читаем:

Не могут быть не злобны,

Коль став толико дерзки,

Любовь в нас презирают,

Ерота презирают!

С коликим духа рвеньем,

Со грубостью коликой

Тоя и сами алчут?..

Но чтоб их возлюбляти,

Конечно недостойно!

А если и вкушают,

Владея красотами,

Не инак как кентавры!

А им в любви и служат,

Еще и страстно служат

В минуты уреченны…

Увы, которы дышут

В грудь грубым дыхновеньем,

И те нектар вкушают!

С железным сердцем твердым

Едва вздыхати знают.

Филолог Н.Л. Васильев, автор апологетической монографии о Струйском, пытается втолковать, что в этих и им подобных стихах пиит «предстает как галантный кавалер и незаурядный лирик», а также как «один из самобытнейших лириков прошлого». Ну как не вспомнить известное: каждый дурак своеобычен и самобытен. И если уж говорить об оригинальности Николая Еремеевича, то состоит она, пожалуй, лишь в том, что он как будто придумал некий новый вид поэзии – «еротоида». Слово это возникло благодаря нехитрой комбинации: имя древнегреческого божка соединено здесь с названием жанра «героида», также восходящего к античности и распространенного в поэзии русского классицизма (М.В. Ломоносов, А.П. Сумароков, М.М. Херасков, А.А. Ржевский и др.). Героида представляла собой послание, излагавшее переживание героя или героини (как правило, любовного характера) и рассматривавшееся как письмо. Однако еротоиды на письма совсем не похожи. Определяя их жанровую принадлежность, Струйский называет их «песнями» («Ероту песни посвящаю!»). Но и с песнями (в том понимании, которое вкладывали в сие понятие передовые литераторы XVIII века) они также не имеют решительно ничего общего. Они никак не отвечают требованиям к стихотворцам-песенникам Сумарокова:

Слог песен должен быть приятен,

прост и ясен,

Витийств не надобно; он сам собой

прекрасен.

К еротоидам может быть непосредственно отнесена и следующая филиппика Сумарокова:

Пустая речь, конец не виден,

ни начало,

Писцы в них бредят все, что

в разум ни попало.

О, чудные творцы, престаньте

вздор сплетать!

Нет славы никакой несмысленно

писать!

Упражнялся Струйский и в сочинении анакреонтических од, введенных в русскую поэзию Сумароковым и разработанных потом в творчестве его последователей – М.М. Хераскова, А.А. Ржевского, И.Ф. Богдановича, Н.А. Львова, Г.Р. Державина и др. Оды его вполне заурядны и писаны традиционным «анакреонтическим стихом» (преимущественно трех- или четырехстопным хореем с женскими окончаниями без рифм), но сохраняя при этом все особенности его «гнусного склада». «Оригинальность» же их в том, что они вновь нарушают требования, предъявляемые к жанру: «Краткость, приятность и некоторая небрежность суть правила анакреонтической поэзии» (Н.Ф. Остолопов). Поясним, что «небрежность» здесь – категория эстетическая, в то время как словесные ухищрения Струйского законам красоты никак не подвластны. Судите сами:

Как принять из рук драгия

Цвет Киприде посвященный?

И ее питаться вздором (?!),

И ее питаться духом…

А с тобой я цвет сей принял,

От руки твоей как принял,

Я вздохнул… и ты вздохнула…

Дай за все мое пыланье,

Коим я палюсь и ныне,

Чтоб глаза ее смежались

Против глаз моих томящих,

Чтобы вскользь не убегали

И не ранили б обратно

Сердце вполне ими страстно,

Кое им навек подвластно!

Существует предположение, что Струйский решает завести в Рузаевке собственную типографию, потому что ни одна другая не бралась печатать его бездарные опусы. Это неверно и фактически (большинство его произведений изданы в типографиях Московского универистета, Академии наук и особенно И.К. Шнора), и ошибочно по существу, ибо главной причиной запрета публикаций в конце XVIII века были гонения цензуры. А с цензурой у Николая Еремеевича, обуреваемого своего рода «инстинктом верноподданности», трений никогда не было. Он и по меркам того времени придерживался крайне реакционных взглядов, что дало основание историку В.О. Ключевскому назвать его впоследствии «отвратительным цветом русско-французской цивилизации». Он громит Великую французскую революцию, обрекшую на смерть короля Людовика XVI:

Твой враг тебя сразил! Монарх

мой! ах!.. ты пал!..

Среди Парижа меч твой век драгой

прервал.

Народ бесчестный лют, кровавый,

вероломный,

Природа вся дрожит сей злобы

бесподобной.

А на казнь Марии Антуанетты он откликнулся сочинением с характерным названием: «На цареубийц. На извергов рода человеческого». Он вообще аттестует французов беззаконниками и безбожниками:

Законом я играть не буду никогда

И буду чтить его на свете завсегда.

Закон татарин чтит, японец,

африканец,

Отмещет днесь его француз один,

поганец?

Приверженец традиционного христианства, он порицает модные тогда философско-теологические теории:

А в атеисте что, в деисте тож найду?

Два слова – да иль нет – у них

всегда готовы.

Не знаю!.. Может быть, в них

всякий день обновы?

Струйский гневно бичует трагедию Я.Б. Княжнина «Вадим Новгородский», в которой усматривает республиканские идеи. Выступая ревностным защитником самодержавия, он в сердцах восклицает:

Творец себя хотел явить

Аристофаном

И, выю воздымя, казать себя

титаном.

Но не Афины здесь! Здесь Русская

страна,

Во власть от Бога здесь монархам

отдана…

Мне мнится, автор сей был дух,

не человек,

И удостоенный монарша

снисхожденья,

Безумием влечен, он потерял

почтенье.

Николай Еремеевич писал величальные оды и так называемые стихи «на случай» августейшим особам России: великому князю Павлу Петровичу, венценосным парам Александру Павловичу и Елизавете Алексеевне, Константину Павловичу и Анне Федоровне. Он воспевал «великолепного князя Тавриды» Г.А. Потемкина, влиятельного обер-шталмейстера Л.А. Нарышкина, известного мецената И.И. Шувалова и др. Но наипервейшим его адресатом