Всешутейший собор — страница 55 из 63

го всего Отечества. А он, Хвостов, – гражданин Отечества, «повторитель гласа народа», движимый одним лишь усердием. Подчеркивая «величие» генерал-прокурора, он восклицает: «Я довольствуюсь по крайней мере с тем издать во свет деяния славного Дагессо, изображенного Томасом, витиею особливо рожденным на прославление великих людей». И далее посвятитель рапространяется о материях, хорошо известных его сиятельному покровителю – о разности юридических «систем» Франции и России, о том, что под скипетром «Законодательницы Севера» и под его, князя, попечительством Россия возносится «на верх славы как победоносным оружием, так и внутренним ее процветанием». В конце текста читаем: «Вашего Сиятельства преданнейший слуга Дмитрий Хвостов», причем фамилия набрана не самыми мелкими литерами, как это было принято в сервильных посвящениях. К тому же более распространенной формой подписи была «нижайший раб» (указ об отмене слова «раб» в прошениях был издан только в 1786 году). Все это говорит об отношении Хвостова к своему титулованному начальнику – почтительном, но не уничижительно-заискивающим.

Комедия «Мнимый счастливец, или Пустая ревность» (1786) также метила в русских щеголей-галломанов. Герои ее, как водилось в классицистической драматургии, наделены говорящими именами: престарелая жеманная модница – Жемана, болтливый петиметр – Болтай, прелестная девушка – Прелеста, милый юноша – Милен, несчастно влюбленный упрямец – Упрям. Откровения щеголя Болтая весьма забавны: «Любовь платоническая не по моему вкусу… Я молод (охорашивается), слишком не глуп собою… умок для дворянина, упражняющегося в любовных делах, [имею] порядочный, одет всегда щегольски, чешусь нельзя лучше, к женщинам подступить, умею поклониться, вздохнуть, показаться влюбленным, намарать стишки, не пропускаю позорищей, бью в ладоши худым актерам, как и хорошим, за ужином кричу громче всех ха-ха-ха; ей-ей, я неоцененный мужчина, кошелек мой всегда пуст».

Замечательно, однако, что Хвостов выходит здесь за рамки щегольской (точнее, антищегольской) темы и пытается обрисовать характеры совершенно иного культурного типа. В комедии фигурирует и ораторствует некто Ловослов (причем имя его обыгрывается: «лов ослов»), который так и сыплет «бонмо» («bon mot», фр. – острые слова): «Я выдам 20 печатных книг с острыми словами, и 10 будут на тебя, – угрожает он Болтаю. – Я хочу, чтобы целые три столетия не выдумывали ничего острого, но переговаривали бы все мое». И действительно, шутки Ловослова приправлены перцем. О суетном Болтае он говорит, что тот летает на пустом шаре из города Непостоянства в царство Волокитства. «Чистосердечно скажу, что ничьим шуткам так не смеюсь, как своим, ха-ха-ха», – откровенничает Ловослов.

Любопытным персонажем комедии является литератор и схоласт по имени Онпест (согласно В.И. Далю, «пест» – осел, дурак, болван, тупой и глупый человек). Его характеризуют как «мужа высокодаровитого», превосходного знатока халдейского языка и ревностного приверженца бога Бахуса. «Не быть нынешним стихотворцам против Халдейских, а паче против того, которого я перевожу! – патетически восклицает он. – О, Халдейская страна, Халдейская страна! Когда паче во объятия твои прият буду?» Он похваляется и своими версификаторскими способностями: «Ежели выпью довольно нектару [читай: сивухи. – Л.Б.], могу сочинить пиндарическую оду в три часа, а ежели через край, и скорее… А особливо на Акростихи я сильный человек». Однако сей стихослагатель не только предается «пиндаризьму» [именно так! – Л.Б.], он еще и ученый малый: «Заготовляю я диссертацию о Пиитике, которая сделает великую честь и мне и Отечеству, и в ней докажу аргументально, что все наши стихотворцы врали… Послушайте: науки родились в Египте. Оная страна есть их корень и источник. Изящество и изрядство всегда при корне искать следует. Древние пииты писали белыми стихами, а паче анапестами. Наши же сего не держались, ergo они врали, а я намерен все истории и романы преложить стопою анапеста и уверен, что книжица моя, яко некое сокровище, сохранена будет».

Онпест и Ловослов толкуют о писательской славе – вопросе, которому Хвостов будет придавать потом такое значение. Здесь же его отношение к славолюбцам подчеркнуто иронично. «Я буду жить в памяти у людей, – заявляет его Онпест, – то есть обо мне говорить долго будут. Увидят мой портрет, все имя мое помянут, и я не 20, не 30, лет 1000, 10 000 и более все буду Онпест… Стану, как Гомер Стихотворец». – «Я не менее твоего буду знаменит, – кичится Ловослов, – хочу чрез бонмо целому свету навсегда быть известен: отцы мои бонмо перескажут своим детям, и они повторяться будут из роду в род. Видишь, что моя слава прочнее твоей уж и потому, что ты на будущее, а я на настоящее надеюсь; а что взято, то свято».

Трудно сказать, кто является прототипами Онпеста и Ловослова. Скорее всего, это собирательные образы. Очевидно, что, высмеивая «пиндаризьм», Хвостов солидаризовался со своим литературным другом Д.П. Горчаковым, который под именем Ивана Доброхота Чертополохова вывел бездарного виршеплета, автора выспренних од. В послании, обращенном к Хвостову (середина 1780-х годов), Горчаков призывал его к творческой активности:

Неучто, умягчась, любезный наш

Хвостов,

Оставил поражать марающих

скотов?

А Хвостов, апеллируя к авторитету Буало-сатирика, вторил ему стихами:

Ступай, мой друг, ступай его

следами,

Снищи себе хвалу полезными

трудами,

Давай Хулилиным почаще тумаков

И буди, Горчаков, бич русских

дураков.

Если говорить о халдейском «уклоне» Онпеста, то здесь видна литературная традиция. Ведь в памфлетной комедии Сумарокова «Тресотиниус» (в 1786 году как раз вышло ее 4-е издание) незадачливый герой тоже бахвалится знанием халдейского, а девица Клариса, руки которой он домогается, бросает реплику: «Погибни ты и с сирским и с халдейским языком, и со всею своею премудростью». Сумароков, как известно, язвил в «Тресотиниусе» академических педантов. Есть основание думать, что и Онпест принадлежит к их числу. Не исключено, что Хвостов имел здесь в виду переводчика Академии наук К,А. Кондратовича, о котором отзывался весьма нелестно. О Кондратовиче мы уже говорили. Он был исключительно плодовит и писал стихи и сервильные посвящения, занимался вопросами пиитики и носился с завиральными идеями в области стихосложения. Кирияк, между прочим, перевел полностью «Илиаду» и «Одиссею» Гомера, так что сравнение Онпеста с Гомером Стихотворцем, возможно, тоже не случайно. А если предположить, что этот неимущий литератор под влиянием стойкой непопулярности и карьерных неудач пристрастился под старость к зеленому змию, его кандидатура как прототипа Онпеста окажется высоко вероятной.

Что же касается Ловослова, так сыплющего бонмо, следует заметить, что век Просвещения вообще называют эпохой изысканного острословия. В России XVIII века бонмо были особо востребованы в щегольской среде (не случайно Жемана у Хвостова весьма их ценит и стремится ввернуть в разговоре при каждом удобном случае). Здесь особым успехом пользовались компилятивные сборники острот и анекдотов (многие из них гривуазного характера), которые буквально зачитывали до дыр. Названия сборников говорят сами за себя: «Товарищ разумный и замысловатый, или Собрание хороших слов, разумных замыслов, скорых ответов, учтивых насмешек и приятных приключений знатных мужей древнего и нынешнего веков…» (СПб, 1764; выдержал 3 изд.); «Спутник и собеседник веселых людей, или Собрание приятных и благопристойных шуток, острых и замысловатых речей и забавных повестей, выписано из лучших сочинителей…» (М., 1773−1776; выдержал 5 изд. Есть предположение, что сборник издал самый читаемый в России XVIII века автор Матвей Комаров). Понятно, что Хвостов, радевший о воспитательном значении литературы, не мог восхищаться бонмо – безделками, не заключавшими в себе ничего серьезного и учительного. Потому-то он и дал такое имя своему герою: легкомысленные бонмо пригодны только для лова ослов – такова позиция автора.

Обращает на себя внимание, что «Мнимый счастливец…» напечатан без указания имени сочинителя, и это лишний раз свидетельствует о том, что Хвостову в те годы была чужда авторская спесь. И в этом на него, несомненно, повлиял его дядя Ф.Г. Карин, «неприступный страж красот и правил языка, ценитель строгий и справедливый», который, по словам Дмитрия Ивановича, в силу своей скромности «боялся имени сочинителя, а паче стихотворца». Подобных же взглядов придерживался и Д.П. Горчаков.

«Равнодушие его о венце славы мешало ему приобрести оный», – сочувственно писал о нем наш герой.

В 1780-е годы Хвостов разрабатывает героиду – жанр, восходивший к античности (Овидий) и определявшийся в XVIII веке как «послание героя или героини к возлюбленному или возлюбленной». В своих героидах Хвостов, однако, говорит новое слово, ибо выходит за рамки любовной тематики, расширяя тем самым традиционные границы жанра. Сюжет его «Ироиды. Витурия к Кориолану» (1787) заимствован из римской мифологии (возможно, он взят из трудов Тита Ливия, фрагменты из которых переводились в России в XVIII веке). В этой героиде схвачен критический и судьбоносный для Рима момент, когда полководец Гней Марций Кориолан, ранее изгнанный из Отечества, выступил против родного города во главе войска вольсков. Тогда его мать Витурия обращается к сыну с проникновенным монологом и заклинает его пощадить город. Героида открывается характерным зачином:

Вину простите мне, о боги!

Вас прошу,

Что к лютому врагу Отечества

пишу,

Который сокрушить стремится

римски стены

И к увенчанию гнуснейшия измены

Предать намерен град свирепости

врагов,

Который взял навек Юпитер в свой

покров.

Голос матери, убежденной патриотки Рима, все возвышается и в конце достигает своего апогея: