Всеслав Полоцкий — страница 24 из 122

II

Князю Всеславу снилась София, соборный полоцкий храм. Не жена приснилась, не сыновья, не отец с матерью, а церковь. На возвышении, над широкой Двиной открылась она глазу, семиверхая, красивая. Червонный кирпич-плинфа и серо-синеватые камни-булыги, из которых зодчие клали стены, придавали ей пестроту и таинственную суровость. Вверх взмывала она, к самым облакам, к промоинам синего неба, устремлялась вверх, легкая и свободная.

София по-ромейски означает мудрость. Мудрость нужна была на своей земле тем людям, что начинали строить храм. Скольких трудов стоила она и полочанам, и каменотесам-ромеям, и ему, Всеславу! Глину, камень, дерево, голосники, паникадила, колокола, серебро, воск требовала трудная многолетняя постройка, и все княжество напрягало силы, обливалось потом и — строило, строило… Мудрости, святого слова хотели все, а он, князь Всеслав, старался, чтобы в Полоцке церковь была не хуже, чем в Киеве или Новгороде. И недаром, когда захватил Новгород, то, прежде чем сжечь его до Неровского конца, приказал снять все церковные колокола и везти их в Полоцк. «Пусть моя София звончее будет», — сказал он тогда воям.

И вот она приснилась ему здесь, в порубе, и как-то дивно приснилась. Виделось ему, что плывет он по Двине, плывет один в простом легком челне, похожем на ореховую скорлупку. Полоцк словно вымер, не видно нигде людей, только свищет речной ветер. Он всегда любил свист ветра, слушал его и сейчас. И вдруг раскатывается над рекою, над берегами громовой голос:

— Ко мне плыви!

Сверху откуда-то доносится голос. Всеслав поднимает голову и видит, что это София говорит, обращаясь к нему, и будто бы она уже не церковь, а очень красивая, необыкновенного роста женщина с огненными рыжими волосами. Он пристает к берегу, поднимается, проваливаясь ногами в мягкий песок, по обрыву и наконец останавливается возле Софии и головой достает ей только до колена.

— Ты меня строил? — спрашивает София.

— Я и Полоцк, — отвечает Всеслав.

— Зачем вы меня строили?

— Так учит Христос. По всей земле ставят святые храмы. Полоцкая земля не хуже других.

— Но у вас же были свои боги, были еще до Христа. Что вы сделали с ними?

— Бросили в Двину, сожгли, порубили на куски…

— Всех?

Он, Всеслав, молчит.

— Всех? — строго допытывается София.

— Не всех. На тайных лесных капищах я приказал оставить изображения Перуна и Дажбога.

— Я так и знала. Ты, князь, поганец, язычник.

Оглушительный смех, не гром, а смех слышится сверху.

Всеслав видит, как от него вздрагивают каменные колени Софии. Проходит страх, и злость обжигает душу.

— Что ты смеешься? — Всеслав дерзко поднимает голову. — Ты не смеяться должна, а плакать.

— Плакать? — удивляется София.

— Да. Как ты плакала много столетий назад, когда первых христиан распинали на крестах, варили в смоле, бросали в клетки на съедение диким зверям. Ты же тогда плакала?

— Плакала.

— Зачем же сегодня заставляешь плакать других, тех, кто не верит тебе? Неужели видеть слезы и страдания — это такое наслаждение?

— Но они же не верят Христу, не верят и мне!

— А разве твоя вера и твоя правда единственная? Есть же Будда, Иегова, Магомет. Был и есть Перун, бог-громовик.

— Молчи, поганец! И ты еще удивляешься, что тебя держат в порубе?

— Я уже не удивляюсь, — грустно говорит Всеслав.

— Смирись, — поучает София. — Спасай душу для вечной жизни, иди в монастырь, откажись от Полоцкого княжества. Оно как вериги на твоих руках и ногах. Что дала тебе твоя гордость? Разлуку с семьей, этот поруб… Смирись!

Всеслав молчит. Из-под его ног течет вниз по обрыву желтым ручейком песок.

— Ярославичи победят тебя. У них больше мечей, больше воев.

— Не победят! — блестя гневными глазами, возражает Всеслав. — Побеждают не только силой, побеждают верой. Разве не так учит Христос?

— Так.

— А я верю в свою Кривичскую землю. Верю! Слышишь?

Он поднимает голову, чтобы с вызовом глянуть на Софию, но ее уже нет. Церкви нет, а вместо нее стоит высокий дубовый Перун, четырехлицый, с длинными золотыми усами.

— На этом месте, над полоцким Рубоном, мог бы стоять я, — тихо и грустно говорит он. — Мне поклонялся князь Рогволод, все твои прадеды. Зачем же ты отдал меня на погибель, бросил в омут, в огонь, в болото?

— Я не виноват, — бледнеет князь Всеслав. — Полочане, как и Киев, и Новгород, поверили новому Богу.

— Заморскому Богу, чужому Богу, — едва шевелит потрескавшимися деревянными губами Перун. — Почему вы не верите своим богам? Почему вас всегда манит то, что не свое? Беря чужое, поклоняясь чужому, вы сами признаетесь перед всем миром, что вы темнее, слабее разумом, чем другие, глупее их.

Всеслав молчит.

— Я нашел вам имя, — угрожающе возвышает голос Перун. — Самоеды вы! Саможорцы! Так ужасный Крон пожирал когда-то своих детей.

— Молчи, — тихо произносит Всеслав, и в его словах слышится страдание. — Ты же знаешь, ты должен знать, что я никогда не называл тебя гнилым бревном, я верил и поклонялся тебе как нашему богу. Однако на твоих устах кровь. Ты требовал кровавых треб, человеческих жертв…

— Кровь… — Перун смеется. — Христиане залили человеческой кровью Европу, Египет, Иудею. Они ходят по горло в крови, а вы целуете их крест. Где ваши глаза? Неужели так плохи были лесные, луговые, полевые и домашние боги? Неужели не приятно было знать тебе, наклоняясь над родником, чтобы глотнуть холодной воды в нестерпимый зной, что на самом дне, там, откуда бьет неустанная струйка, живет добрый бог с голубыми глазами и серебряной мягкой бородой?

— Я и сейчас еще верю в таких богов, — говорит Всеслав.

— Всегда верь, сын мой, — веселеет Перун. — Тот, кто легко отказывается от вчерашнего, недостоин завтрашнего. А я слежу за тобой, полоцкий князь. И я знаю, что не всех старых богов ты приказал уничтожить. Я знаю, что, строя Софию, ты ненавидел ее.

— Неправда. — Всеслав бледнеет.

— Правда. Когда ты спишь, я заглядываю в твое сердце, слушаю голос твоей души. Ты строил храм для чужого Бога, а думал о своих богах. Ты не мог не строить, потому что христианами становились твои бояре, христианами становились твои дружинники. Чтобы сохранить свою власть, свой престол, ты тоже должен был стать христианином. Я скажу тебе даже больше. Христианство, хотел бы ты этого или не хотел, победит на нашей земле. Много богатых красивых церквей построит оно. Люди так поверят ему, что с радостью будут умирать за Христа. Но не на века будет эта победа. Придет такое время, когда многие откажутся от христианства, будут смеяться над ним. Как жду я этот день, лежа в гнилом болоте! Как я хочу увидеть слезу на щеке попа, который, смеясь, издеваясь, рубил на щепки моих братьев!

— Ты жестокий, — строго говорит Всеслав.

— Жестокости меня научили христиане. Они еще зажгут по всей Европе свои страшные костры, и живое человеческое тело зашипит на огне.

— Прошу, оставь меня, — умоляюще смотрит на Перуна Всеслав.

— Я исчезаю. Я возвращаюсь в болото, — сразу стихает Перун. — Помни: я буду следить за тобой.

Всеслав проснулся. В порубе — темень, тишина… Спят сыновья. Ростислав почмокивает губами. Князю стало страшно, даже сердце сильнее забилось в груди. Он поднялся на ноги, ощупью подошел к стене, ладонями дотронулся до теплого дерева. Это сразу успокоило его. Всякий раз, когда было неуютно, безысходно на душе, когда в отвратительном холоде обмирало сердце, он искал дерево, не обязательно живое, искал что-нибудь деревянное и клал на него ладони. И чувствовал себя лучше, уверенней, будто животворная сила начинала струиться по всему телу. Возможно, дерево отдавало ему то солнце, ту теплоту, которую день за днем запасало в себе, когда еще росло, было зеленым и шумным.

После допросов в великокняжеском дворце, после долгих разговоров с монахами цепи со Всеслава сняли. Монахи говорили, что святой Феодосий попросил об этом самого Изяслава. И киян начали подпускать к оконцу поруба. Тот, кто хотел, приближался, садился на корточки, звал Всеслава или его сыновей и начинал разговор. Больше приходило тех, кто люто ненавидел новую веру. Много заходило полочан с Брячиславова подворья, расположенного неподалеку от поруба. «Подожди еще немного, князь, — говорили они шепотом. — Освободим тебя, твоих сыновей из темницы, увидишь Полоцк, сядешь на полоцкий трон». Его волновала преданность всех этих незнакомых людей, ремесленников и купцов, с которыми, если бы не плен, не этот поруб, он, возможно, никогда бы не встретился в Полоцке или Менске. Он смотрел на них снизу вверх, становился так, чтобы они видели его лицо, часто показывался вместе с сыновьями и во время этих разговоров всегда старался быть бодрым, даже веселым.

В оконце заглядывали разные люди. Были и недоброжелатели; они радовались его горю и унижению. Раз приковыляла старуха с посошком, прошамкала сухим черным ртом:

— Князек, где ты? Покажись, князек!

Он показался, увидел доброе желтоватое личико, васильковые, на диво яркие глазки.

— Чего тебе, мать? — ласково Спросил Всеслав.

И вдруг старуха вынула из узелка, который держала в левой руке, и швырнула прямо ему в лицо большую болотную лягушку вместе с горстью болотной грязи.

— Съешь! — радостно заверещала старуха. — Съешь, антихрист, лягушку! Это тебе за поганство твое! За чары твои лесные-болотные.

— Ведьма! — крикнул Всеслав и погрозил кулаком.

Но это не то чтобы очень обидело или расстроило его. За свою уже немалую бурную жизнь (как-никак тридцать девять солнцеворотов[2] прожил на земле) он повидал множество людей, целое море. Разной высоты и чистоты бывают волны на море Так же и люди.

В юности, не будучи еще полоцким князем, он часто думал: «Неужели люди, все живые люди, что ходят под солнцем, могут однажды собраться на вече и договориться между собою делать друг другу только добро. Нет же на свете таких людей, которые хотят, которые желают, чтобы им причиняли боль». Пожив, повоевав, много повидав, Всеслав понял, что только чудаки мечтают об этом, потому что человечество, к сожалению, не способно одновременно делать одно и то же. Кто-то думает, кто-то страдает, а кто-то смеется или пьет вино, один плачет, другой спокойно спит.