Такой вот бесславный конец «антидогматической» литературы.
Если бы Кочетов дожил до нашего времени, то он бы порадовался своим сбывшимся, по этой части, пророчествам.
Во время своих странствий, итогом которых стало (как, например, в «Дворянском гнезде» Тургенева) горькое прозрение, Сабуров встречает такого же, как и он сам, бывшего аристократа Маркова, вполне покаявшегося и приобщившегося к новой жизни.
И это отнюдь не агитка. За такими кинематографическими и литературными персонажами, как граф Тульев, Сабуров и Марков, стояли судьбы реальных людей, которые сознательно остались в советской России и, пройдя свои, вполне в духе агиографического жанра, «хождения по мукам», нашли в ней не только своё место, но и, так сказать, землю обетованную — при том, что они совсем не были коммунистами и очень скептически относились к коммунистической идее, о чём, разумеется, благоразумно помалкивали.
Так почему же они приняли советскую власть? Потому что она уничтожила власть лавочников — лавочников, это слово Марков повторяет с пламенной настойчивостью.
В марксистско-ленинской литературе «помещики и капиталисты» ставились на одну доску, что, с пролетарской точки зрения, было, разумеется, однохренственно, поскольку «в сортах эксплуататоров» эксплуатируемые плохо разбирались.
Тогда как идеологически настоящие дворяне-помещики, не вписавшиеся в российский неокапитализм, ненавидели «лавочников», то есть разного рода нуворишей, гораздо сильнее и, так сказать, идеологичней, чем рабочий ненавидел фабриканта. Почему? — Потому что дворянин, по своей природе, человек служивый, человек служения — пусть государству, какому ни на есть, но служения. Нувориш-лавочник не служит ничему, кроме своего кармана. Более того: в результате так называемой «реформы», которая, как известно, ударила по барину ещё сильнее, чем по мужику, «баре», в массовом порядке, были вынуждены продавать свои имения банкирам, фабрикантам и прочей неокапиталистической сволочи. Лопахин из «Вишнёвого сада» — это ещё очень приличный человек, на фоне своих-то собратьев из нового класса. Да, он собирается снести имение своей бывшей барыни, но, пока он его не купил, сохраняет к своим бывшим господам немалую почтительность, хорошо понимая, что он одолел их деньгами, но никак не воспитанием. Тогда как большинство нуворишей, купив имение оскудевшего, и не по своей вине, дворянина, начинали в нём харкать на пол и сморкаться в занавески ещё в присутствии не успевших съехать владельцев.
Так что, по ходу, не грядущим, а уже пришедшим хамом был именно многоликий «лавочник». Советская власть покончила с лавочниками так же радикально, как прежде лавочники покончили с самими дворянами, исторически получавшими свои имения в качестве «гонорара» за служение. И уже за это, за уничтожение класса лавочников, многие бывшие дворяне были ей благодарны и поступали к ней на службу (вернее, на служение) не за страх, а за совесть. А особенно если они получали от неё, как этот Марков, «отпущение грехов»:
Я стрелял в красных, я боролся против революции, и что вы думаете, несмотря на это, они мне пенсию назначили! Я монархист, я врангелевец, и, вот как получается, они меня в архивариусы определили! Не могу сидеть дома на пенсионном положении. Хожу в должность, и с большим удовольствием хожу.
«В должность!» Человек восстановил свою дореформенную обязанность и привилегию исполнять ДОЛГ (пусть и архивариуса), и он искренне счастлив. Лавочнику этого не понять: он, разумеется, презирает «копейки», которые получает архивариус Марков. Но, как говорится, «два мира, две идеологии».
Так кто же вызывает ужас у бывшего дворянина Маркова? — Естественно, лавочник, но, так сказать, духовный лавочник, лавочник новой формации, имея в виду, что экономической основы для распространения реальных лавочников в СССР конца шестидесятых годов не было.
Я, честно говоря, людей делю на две категории. Я не марксист, могу и ошибаться. Но у меня вот такой, свой, домашний критерий. Лавочник или не лавочник. Посмотрю на иного. Он учёным себя называет. Верно, сидит, выписки делает, диссертацию или ещё что-то стряпает. А гражданской души у него ни на грош. Всё в своём индивидуальном мирке видит, всё в домик тащит. Ну, я на него свой инвентарный номерок и приколачиваю: «Лавочник». Писателя слушал как-то, был у нас, читательскую конференцию проводили. Всё о себе, о себе, о том, как он настрочил гениальный труд, а его не возносят, затирают, ходу не дают, в то время как другие вот идут незаслуженно в гору. Зачем он нам это говорил? Почему? А потому, что лавочник. Директора одного знаю. На моих глазах в два раза толще за семь лет стал. Еле в автомобиль влезает. Ему даже автомобиль дали в два раза больший, чем прежний. От дома отъезжает минута в минуту, возвращается минута в минуту, пакеты какие-то таскает с харчами. Я человек общительный, пытался было здороваться с ним — он в нашем доме живёт, — кивнул в ответ, как бонза. А заговорить — и не думай. Знающие люди рассказывали, что до него вообще не дойдёшь. Звонить станешь — секретарши тебя отсекут, прийти захочешь — пропуск нужен, а пропуск — опять звони, а там всё равно отсекающие секретарши. Мне один сказал про него: сенатор. А какой же это сенатор! Лавочник. Они, лавочники-то, ни на что настоящее не годны. Случись что, власть бы, скажем, — тьфу, тьфу, тьфу! — переменилась, — утром выйди при новой власти на улицу, а они, эти, уже в лавочках сидят, за прилавками торгуют кто чем, за ночь переоборудовались. Бойтесь лавочников!
Как в воду глядел бывший врангелевец Марков. Точно: «за ночь переоборудовались», когда в очередной раз, уже в начале девяностых прошлого века, наступила очередная «великая замятня»: практически все советские «сенаторы» ушли торговать в свои разного масштаба лавочки, в зависимости от размеров припрятанного или украденного во время заварухи.
Точь-в-точь так же, как и при «свержении самодержавия». Оно не было свергнуто (большевики только слегка подтолкнули то, что уже и без них, усилиями короедов-лавочников, рассыпалось в труху), а рассыпалось, и буквально в труху, в прах, в ничто, о чём образно говорил Василий Розанов:
Русь слиняла в два дня. Самое большее — в три. Даже «Новое Время» нельзя было закрыть так скоро, как закрылась Русь. Поразительно, что она разом рассыпалась вся, до подробностей, до частностей. И собственно, подобного потрясения никогда не бывало, не исключая «Великого переселения народов». Там была — эпоха, «два или три века». Здесь — три дня, кажется, даже два. Не осталось Царства, не осталось Церкви, не осталось войска, и не осталось рабочего класса. Чтo же осталось-то? Странным образом — буквально ничего.
Так, в состоянии «буквально ничего», и живём до сих пор — с симулякром государства, Церкви и войска. Усилиями власти лавочников создан карго-культ — построен очень красивый и очень большой самолёт из соломы, который хорош всем, за исключением одного малюсенького недостатка — он не может взлететь.
Так что и эта, очередная, Русь закроется, слиняет за два дня, можно и не сомневаться.
Писатель Булатов, alter ego самого автора, сравнивает себя с комиссаром. Да, но кого ему поднимать в атаку?
Самого Кочетова — и как автора этого романа, и как литературного, общественного, политического деятеля — я бы сравнила с рыцарем печального образа — но не с тем, пародийным, который был состряпан выкрестом Сервантесом, а с тем, который мог бы быть создан настоящим дворянином, собратом по несчастью.
У этого рыцаря печального (несмотря на кажущийся оптимизм, оптимизм самовнушения) образа на голове — не тазик для бритья, а настоящий шлем. Он облачён в настоящие латы. У него настоящее копьё и настоящий меч. На щите его начертано, как и положено, «Lumen coeli, sancta rosa» (с той только разницей, что его «небесный свет» — это марксизм-ленинизм). Он во всеоружии, он готов к бою, но в бой вести некого. И некому подчиняться.
Командор его рыцарского ордена договорился с маврами, и они открыли совместный кооператив под названием «Гроб Господень», продают поддельные реликвии. Его воины переобулись на лету и уже торгуют в лавочках. Его верный оруженосец требует жалованья, чтобы купить остров и стать его губернатором.
К кому ему обращаться? К погонщикам мулов? К цирюльникам? К гулящим девкам? И они, перекатывая во рту косточки от съеденных маслин, от скуки его слушают, но больше зырят на эту нелепую долговязую фигуру. Если бы он был психом, юродивым, то его бы слушали почтительно и даже создали бы особую секту. Но он в своём уме и говорит разумные вещи. Разумное же слушать неинтересно, и зеваки, оплевав его косточками от съеденных маслин, расходятся по своим делам.
Хотелось бы надеяться, что брошенное при дороге, расклёванное и затоптанное словесное семя всё-таки принесёт свои плоды, но на это, как показывает опыт, надежды мало.
Прости нас, Анисимович: ты остался таким, каким был, каким сформировал себя сам. Ты думал, что сорок девятый год, по части общественного сознания, будет длиться вечно, при этом эволюционируя к лучшему, однако оказалось, что сорок девятый и шестьдесят девятый год разделены непреодолимой пропастью: Ленин всё так же приветливо махал кепкой со всех плакатов, но изменилось всё, абсолютно всё. Это сейчас, из прекрасного далека, шестьдесят девятый год кажется нам золотым веком утопающих в зелени пятиэтажек, хотя, как показала история, он был даже не началом конца, а концом конца: всё посыпалось ещё тогда, но рухнуло, благодаря величине здания, только двадцать лет спустя.
Анисимович, рыцарь — одновременно и бедный, и возвышенный — своей идеи, уповал на идеологию, на её силу (но откуда ей, этой силе, было тогда взяться?), хотя надо было бы уповать только на себя — на самостояние всегда одинокого в своей идее или вере человека — вопреки тому, что нет ничего хорошего в тех маслиновых косточках, которыми погонщики мулов обстреливают лицо человека, обращающегося к ним без забрала.