Всеволод Сергеевич Семенцов и российская индология — страница 2 из 65

О первом из этих моментов — в связи с его индологическими изысканиями — следует сказать два слова отдельно. Хотя меня Всеволод Сергеевич учил четко разделять в своем сознании и жизни экзистенциально-религиозное и профессионально-научное (подобно тому как хирург, надевая халат, должен полностью забывать обо всем личном), сам он был слишком цельной натурой, чтобы этому совету следовать. После своего обращения в православие (а в его времена на это решиться было, по хорошо известным причинам, на несколько порядков труднее, чем сейчас, а потому и пропорционально ответственнее и ценнее) он очень нелегко, и притом до конца дней, решал вопрос о том, что ему делать с «его Индией». Путь, который он здесь для себя нашел, был глубоко личным. На мой взгляд, он состоял в том, что, находясь в стадии роста в качестве и православного мыслителя, и индолога, Семенцов пытался совместить оба призвания, стараясь уяснять для себя темы православной духовности в контексте инорелигиозного пространства. Отсюда такие «православные» темы его индологических штудий, как практика «умного делания», значение «старчества», жизнь самого «предания».

Путь этот как таковой не был, однако, неизвестным христианской традиции. Не позднее чем ко второму веку христианства восходит резкая поляризация в отношениях христианских богословов к языческим традициям. Если св. Иустин, Философ и Мученик, апеллируя к «эллинам», пытался прежде всего выявить точки соприкосновения их мировоззренческого наследия с христианской истиной, разработав даже целую концепцию «семенного логоса» (logos spermatikos), в котором мог участвовать каждый человек, живший «согласно со Словом» даже до Воплощения Слова[5], то его ученик Татиан, напротив, подчеркивал полную несовместимость евангельской вести с демонизмом языческого богослужения, акцентируя лишь контрастные характеристики двух типов религиозности. За св. Иустином пошли Климент и Ориген Александрийские, за Татианом — св. Феофил Антиохийский и Тертуллиан. Оба взаимоотрицающих ракурса ви́дения языческого наследия имели за собой солидные религиозно-эпистемические основания: более инклюзивистскому соответствовала уверенность в том, что Бог не мог оставить без всякого света народы мира, даже если они пошли вслед иных богов, ибо это противоречило бы Божественной благости, а более эксклюзивистскому — осознание того, что если бы эти народы, несмотря на сказанное, располагали истиной в неискаженном виде, то не было бы нужды в воплощении самой Истины. Однако попытки провести одну из двух линий до конца нарушали требуемое христианским «религиоведением» равновесие. Более в этом «преуспели» эксклюзивисты, которые даже в афинской философии не видели ничего, кроме демонического источника всех ересей, закономерно отрицая и необходимость для христиан пользоваться ресурсами античной интеллектуальной культуры как таковой, и то, что двое из них завершили свой «крестовый поход» против эллинов расторжением связей и с самой Церковью, свидетельствует о конечном несоответствии их ментальности христианству. Но значительным увлечениям поддавались и инклюзивисты, когда, например, св. Иустин прямо называл Гераклита и Сократа христианами до Христа, а александрийцы игнорировали принципиальные различия между «Богом Авраама, Исаака и Иакова» и «богом философов»[6].

Всеволоду Сергеевичу была отчасти близка идея «семенных логосов» св. Иустина, и он любил ссылаться на рассказ Алфавитного Патерика (о Макарии Великом) о пользе разумного обращения с иноверными. Но, как и его предшественники, он порой увлекался «сходствами за счет различий»[7]. Эти увлечения, однако, приходили в противоречие с их осознанием в качестве увлечений. Отсюда происходили его колебания в том, следует ли ему печатать уже давно подготовленный полный перевод «Гитабхашьи» Рамануджи (он так и остался неопубликованным), а также неоднократно выражавшееся желание оставить после болезни индологию и заняться переводом святоотеческих памятников, которому не дано было осуществиться.

Отвлекаясь от менее значительных публикаций, скажу, что, по моему мнению, основные вехи научного творчества В.С. Семенцова соотносятся с пятью: со статьей о датировке «Бхагавадгиты», с монографией по брахманической прозе, с монографией по Гите, со статьей по механизмам трансляции традиции на примере Гиты и с тезисами о методе изучения генезиса древнеиндийской философии. Шестой его труд, по объему наиболее значительный, — перевод «Бхагавадгиты» с комментарием Рамануджи остался в архиве издательства «Восточная литература», несмотря на то что в своей автобиографии 1983 г. он указывал, что подготовленная им монография под названием «Бхагавадгита с комментарием Рамануджи: текст, перевод, исследование» (объемом 40 а.л.) должна выйти в свет в издательстве «Наука» во втором квартале 1984 г.[8] Что подразумевалось под «текстом» — воспроизведение санскритского оригинала и Гиты и «Гитабхашьи» или что-то другое, — пока что неясно, начальные же фрагменты его перевода публикуются в настоящем издании впервые.


3.

В статье «К постановке вопроса о возрасте „Бхагавадгиты“» (1972) предпринимается попытка переосмысления самих принципов датировки важнейшего источника индуистской традиции в контексте учета хронологических характеристик определенного континуума памятников древнеиндийской культуры, к которым принадлежала и Гита[9]. Пытаясь разобраться в тех «разночтениях» относительно времени создания поэмы, которые накопились в индологии от III в. н. э. у Дж. Дэвиса (1882) до VII–VI вв. до н. э. у С. Дасгупты (1932), автор полагает, что что-то было не в порядке с самими принципами датировки. Но наиболее наглядно этот «непорядок» выразил себя в знаменитой идее Р. Гарбе относительно «первоначального ядра Гиты», которое отделялось им от интерполяций на основании мировоззренческих критериев: оно должно было соответствовать ее теистическим стихам, к которым впоследствии были приращены пантеистические. Так, критерии Дасгупты (наличие в поэме некоторых глагольных форм, не соответствующих грамматике Панини) должны быть устранены, по мнению Семенцова, ввиду смешения у знаменитого историка индийской философии понятий допаниниевских форм с непаниниевскими, а главное, «открытого», нефиксированного характера самого текста Гиты до его комментария у Шанкары. Гита «цитирует» множество разновременных памятников (по конкордансу Дж. Хааса) — прежде всего стихотворных Упанишад («Катха», «Шветашватара», «Майтри»), содержит стихи, общие с «Манавадхармашастрой», «Мокшадхармой», «Вишну-смрити», «Апастамба-дхармасутрой», а также положения, общие с «Йога-сутрами», и во всех этих случаях установить, кто у кого заимствует, никак не возможно. Однако и сама постановка вопроса о заимствованиях оправдана только в связи с авторскими произведениями, к которым ни Гита, ни другие названные тексты не принадлежали. Они веками передавались изустно, а общие стихи названных памятников относились к тем «бродячим стихам» (автор ссылается на изыскания голландского индолога Л. Стернбаха о «текучей массе устной традиции»), которые принадлежали к классу афоризмов и были хорошо приспособлены для миграции из одних текстов в другие. Что же касается концепции Гарбе, то она противоречит, на что указывали ее противники, самой жизни Гиты в индуистской традиции как единого текста.

Выход из положения с датировкой Гиты Семенцов, исходя из этой основной особенности ее текста, видит в том, чтобы определять ее не «с начала», как то делали большинство его предшественников (закономерно пришедших к «разночтениям» в пределах тысячелетия), но «с конца». В ее настоящем виде Гита функционирует в индийской культуре с того времени, как первый ее комментатор, Шанкара (Семенцов следовал здесь принятой прежде датировке его деятельности — VIII–IX вв.), зафиксировал ее текст самим своим истолкованием, тогда как до обозначенной вехи Гита передавалась в «незакрепленном» состоянии. Значение истолкования Шанкары в истории Гиты было, однако, и много большим: только начиная с этого, первого комментария к тексту он приобрел статус одного из трех оснований веданты (прастхана-трая) наряду с Упанишадами и «Брахма-сутрой». Но тексту быть комментируемым — значит быть воспринимаемым традицией, а быть воспринимаемым — значит функционировать в ней[10]. Это находит подтверждение в том, что из четырех основных рецензий Гиты «победила» именно шанкаровско-рамануджевская (текст из 700 стихов), с чем соотносится и то, что «деятельность комментаторов явилась той силой, которая „встроила“ Гиту в систему индуизма», зафиксировав ее форму, построив систему понятий и определив ее содержание[11]. Так, Семенцов впервые раскрывает свой функциональный подход к текстам индийской культуры, который стал определяющим для всей его дальнейшей работы.

При этом он задумывается над такими тонкостями проблемы комментирования, как возможность существования дошанкаровских истолкований текста и отсутствие истолкования у него первой главы Гиты (проблема «плотности» комментария). Хотя Шанкара как бы полемизирует с другими истолкователями, это еще не означает, что они действительно были, так как индийский комментаторский дискурс (который не стал еще объектом научного исследования) мог предполагать диалог и с виртуальным оппонентом. Отсутствие же комментария к первой, нарративной главе поэмы может свидетельствовать о том, что она не считалась еще во времена Шанкары сакрально-авторитетной.

В итоге Семенцов различает два генезиса Гиты. Один, исторический, восходит к III в. до н. э. (учитываются раскладки Т. Хилла в связи с развитием культа бхагаватов), и ему соответствует «текучий» характер текста (см. выше). Другой, функциональный, — к эпохе Шанкары, и ему соответствует фиксированный текст.