Всевышний — страница 12 из 52

– Ты правильно сделал, что вышел, – сказала мне мать. – Когда-то тебе очень нравился наш сад.

Я смотрел, как она медленно спускается, переступая со ступеньки на ступеньку: издалека она выглядела необычайно величественно, почти царственно; я вспомнил, что Луиза в разговоре всегда называла ее королевой.

– Он очень нравится мне и теперь, – сказал я.

Садясь на скамейку, она искоса бросила на меня беглый взгляд: ровно то, чего я не переносил. Я вполне нормально воспринимал, когда меня рассматривают, даже Луиза, но от матери я этого стерпеть не мог, я волновался, я терял самообладание; она же, из-за моего бросающегося в глаза смущения, осмеливалась наблюдать за мной лишь исподволь, с беспокойным и подозрительным видом, что усугубляло мою неловкость. Я слушал, как она рассказывает, что после моего ухода они обустроили пруд, его место отмечал небольшой, украшенный цветами холмик посреди аллеи. Во всем саду это было единственное хоть отчасти веселое место.

– Ты хорошо ладишь с сестрой?

– Да.

– Ну что ж, тем лучше. Она хорошая девочка, но у нее трудный характер. Она так замкнута. Когда вы вместе, она говорит с тобой, вы много разговариваете?

– Ну да, когда как.

– Я уважаю ее и, пожалуй, даже ею восхищаюсь. Но ты вряд ли представляешь, до чего она скрытна. Я уверена, что, когда ты заболел, она изымала все письма врача. Она хотела, чтобы, кроме нее, никто не знал о твоей болезни, и никому ничего не сказала, молчала до последнего. Она навещала тебя в клинике?

– Нет, не думаю, не помню.

– Она заявила, что навещала тебя и ты попросил помешать моим посещениям. Почему? Скорее именно она не хотела, чтобы мы встретились: из глупой ревности, чтобы лишний раз отодвинуть меня в сторону. Какой жуткий характер! Она никогда меня не любила, – внезапно прорвало ее. – Когда она была маленькой, я уверена… да, об этом трудно говорить, но я думаю, она меня ненавидела. Ей было три года, она меня уже ненавидела, царапала меня, залезала под стол, чтобы подобраться поближе и ударить. Сейчас ее отношение изменилось к лучшему. Но в какие-то дни, не замечал ли ты, она хмурится, чуть ли не морщится: она не разговаривает и, кажется, ничего не слышит. На самом деле она все слышит, от нее ничего не ускользает. Когда я вижу ее такой, степным кочевником, я ухожу, для меня это пытка.

Я услышал, как она всхлипывает. Ее слезы тоже выводили меня из себя. Я бы хотел избавить ее от них или видеть, как она плачет еще сильнее; Луиза никогда не пролила ни слезинки: из-за этого я сердился на них обеих. В это мгновение я внезапно кое-что вспомнил, одну сцену: я так глубоко ее позабыл, и она вернулась ко мне с такой силой, что мне показалось, будто я присутствую при ней прямо сейчас. Это произошло около четырех часов вечера. Я открыл дверь и увидел стоящую посреди комнаты Луизу, руки за спиной, чудовищно худую, худющий призрак пяти лет от роду, и, в нескольких шагах, угрожающая ей мать с занесенной в жесте досады и гнева рукой. Я видел это одну, две секунды; видел Луизу, с мрачным лицом, вопиюще худую и бесстрастную той бесстрастностью, что не знает возраста и пребывает вне времени, а прямо перед ней – поднятый кулак моей матери, величие моей матери, сведенное к угрозе, тоже жалобной, более бессильной перед этим клочком красной ткани, чем перед маской собственного преступления. Потом она меня заметила, заметила свой воздетый кулак; у нее по лицу пробежало выражение ужаса, какого я еще никогда не видел ни на одном лице, какое хотел бы никогда больше не видеть и какое, быть может, теперь отворачивало меня от ее лица, как она отворачивала от меня свое, позволяя нам лишь украдкой обмениваться подозрительными взглядами.

– Почему вы меня боитесь? – сказал я.

Я почувствовал, как ее глаза обращаются к моим. Очень красивые, казалось мне, глаза, глаза из других краев, бледные, холодновато-голубые, взыскующие света. Теперь же до меня доходило лишь их беспокойное, скупое движение.

– Почему ты так говоришь? Подчас я боюсь за тебя. Так и есть, ты нас пугаешь. Ты слишком одинок, ты так часто болеешь. А тут я узнаю, что ты провел несколько недель в клинике.

– Я не одинок, я живу так же, как все.

– За тобой нужно присматривать, ухаживать. Когда тебе станет лучше, может, поживешь какое-то время за городом?

– Не знаю… не думал об этом.

– Я беспокоюсь, не буду скрывать. Может быть, и зря; но сам посуди: ты ушел от нас так давно. Я мало что о тебе знаю. Из нового – только крохи, вырванные у твоей сестры. Зачастую я оставляю тебя одного, потому что у меня такое ощущение, будто мое присутствие… Да, я боюсь, что я лишняя, разве это не печально?

В ее голос снова просочились слезы, превращая его в нечто постыдное, старое, голос плакальщицы.

– Почему ты спросил, боюсь ли я тебя? Что навело тебя на эту мысль?

– Ничего, я ошибся.

Не глядя на нее, я протянул ей руку. Она нежно взяла ее, хотя и с некоторым смущением.

– У тебя красивая рука, – сказала она, – почти как у девушки.

Пока она говорила это, я услышал какой-то звук: рядом с самым кряжистым деревом, почти скрывшись за его стволом, виднелось красное пятно платья, неподвижное, будто упавшее с дерева, едва заметное и в то же время слишком зримое, словно, глядя на него, ты видел нечто лишнее. Я хотел было убрать руку, мать, ни о чем не догадываясь, пыталась ее удержать, гладила ее, успокаивала, но, в свою очередь поняв, кто там, она не просто меня отпустила, а поспешно оттолкнула.

– А, ты здесь, – сказала она. – Ты, значит, уже кончила работать?

Красная ткань слегка напряглась, сплавилась в холодное, невозмутимое виде́ние, которое не смогла бы отодвинуть или отстранить никакая угроза – быть может, потому, что оно и без того пребывало бесконечно в стороне.

– Сегодня суббота, – сказала Луиза. Она осталась рядом с деревом, не глядя ни на меня, ни на мою руку, с которой я не знал, что делать, как будто все это уже было стерто, раздавлено гранитом ее суждения.

– Ты водила его утром к себе в комнату?

– Да.

– Как погляжу, ему разрешено проникнуть в твое святилище. А почему вы выбрали подобный час?

– Потому что он меня об этом попросил – и для того, чтобы избежать кривотолков, если бы удалось не предать этот случай огласке.

– До чего же ты странная, – сказала мать смущенным и в то же время спокойным голосом. – Ты говоришь только то, что другие сказать постеснялись бы. Это гордыня, это чтобы смотреть на меня свысока? Впрочем, ты же все равно не говоришь правды.

– Я знала, – сказала Луиза, – ты будешь недовольна, что он туда возвращается.

– Почему? Вы вполне можете поступать, как вам нравится. Я уже давно смирилась с тем, как вы себя ведете. Вы всегда держались от меня в стороне. Унижения – да, я была достаточно близко от вас, чтобы им подвергаться. Я была вашей матерью только для того, чтобы меня можно было ранить, оскорбить. Вы заставили меня стыдиться; да, это правда: благодаря вам я узнала, что такое стыд. Но вы будете за это наказаны, я это чувствую, мы все вместе будем наказаны из-за озлобленности этой…

– Замолчи, – тихо сказала Луиза.

Я не хотел всего этого слушать. Мне показалось, что мать назвала ее паучихой. Это верно, когда она была помоложе, она походила на маленького красного паучка. Однажды я видел такого на самшите или, может быть, на ветке кипариса. Крохотный паучок, этакий прыщик; я очень долго наблюдал, изучал его: забравшись на влажный листик, он не шевелился, он, казалось, был не способен сплести даже самую крошечную паутинку; я счел его до крайности странным и даже красивым. В конце, желая к нему прикоснуться, я его раздавил.

– Все время секреты, – сказала мать, – и, по сути, что за секреты? Просто ерунда.

– Замолчи, ты распорядилась своей жизнью так, как хотела.

– Моя жизнь! Что вы можете сказать о моей жизни? Естественно, вы спешите меня осудить; вы ничего не знаете и судите со всем своим неведением, со всем бессердечием. А ты, ты считаешь себя выше других, только ты справедлива, верна, средоточие всех добродетелей.

– Замолчи, – тихо сказала Луиза.

– Ты не должна говорить: замолчи. Возможно, для тебя было бы лучше, чтобы я замолчала или забыла кое о чем. Нет, ты не средоточие всех добродетелей, отнюдь: говорю тебе это не со злобой, а с печалью, потому что это печально, у тебя плохой характер, в тебе есть что-то дурное, и то, что произошло наверху, – да, действительно, лучше замолчать. Но, по крайней мере сегодня, оставь своего брата в покое, с ним нужно быть бережнее. Что у тебя на уме? Что тебе нужно? Боюсь даже представить.

– Замолчи, – тихо сказала Луиза.

Красная ткань, вновь обретя зримость, с тихим звуком перебиралась от дерева к дереву. Странный звук, этот шорох ткани. Он влек меня за собой. Я встал, чтобы пойти следом.

– Ты уходишь, – робко сказала мать.

– Да, по-моему, пора вернуться в дом.

– Побудь еще чуть-чуть, буквально минутку. Я сожалею обо всех этих, таких неприятных, сценах, но не надо преувеличивать их значение. Луиза сходит с ума от гордыни, она такая необузданная. Когда ей говорят о ее плохом характере, она отвечает: «Я холодна и лицемерна», потому что однажды я упрекнула ее в лицемерии и холодности. Но она скорее как пламя. В сущности, я ее не понимаю. У нее представления маленькой девочки, только и всего. Она когда-нибудь говорит обо мне?

– Иногда.

– И наверху, как это получилось? Уже десять лет, как я туда не заходила. Ни я, ни кто-либо другой. Никто не имеет права туда проникнуть, даже кошки. Это ребячество, она как маньяк.

– Даже кошки?

– Да. Что ты на это скажешь? Я, пожалуй, расскажу тебе кое-что по этому поводу, историю, случившуюся два или три года назад. У нас тогда был великолепный кот. Ты же помнишь это, своего… в общем, кошек здесь всегда любили. В виде исключения – ибо, как правило, животные ее не любят – этот кот страстно привязался к Луизе; к ее неудовольствию следовал за ней по пятам; едва ее заметив, спускался со своего трона и устремлялся к ней. Она, как водится, не обращала на это ника-кого внимания. В один прекрасный день он исчез, и никто его больше не видел. Что с ним случилось? Его не украли, он никогда не уходил, не покидал дом, разве что выбирался иногда в сад. У меня нет доказательств, но…